История начинается со Storypad.ru

Часть I - Глава I: «Платок»

4 декабря 2022, 01:05

На юге Пиренейского полуострова – там, где за Геркулесовыми столпами ушла на дно Атлантида; там, где испанские земли граничат с британскими владениями; где нет золота, но сплошь и рядом рыщут охотники до него, – расположился колониальный городок Малеволь. С одной стороны его теснят высокие скалы – с другой омывают воды Средиземного моря. Попутными кораблями и ветрами заносит в Малеволь безделушки со всего света; бегут туда нечистые на руку дельцы, преступники, творцы: поезд приходит раз в полгода, в проливе с давних пор осели пираты, а если судить по картам, то Малеволя и вовсе – попросту не существует.

Ничего удивительного здесь нет: ошибки, порой, допускают даже самые кропотливые картографы. Что для науки городок? Городок – в масштабе вселенной – единица незначительная. Конечно жителям Малеволя впору было бы обидеться, – пойти протестовать, требовать и жаловаться – да как-то вот пообвыкли. Есть города безымянные, дикие – древние, заброшенные; отчего же не быть на свете одному маленькому, хорошенькому городку-невидимке? Это, в своём роде, даже оригинально!

Так и стоит Малеволь – никому не известный, закрашенный на глобусах в цвет лесов и полей; укрытый горами от Старого Света, но абсолютно точно живой. Его серые стены, тенистые аллеи и запутанные улочки могут рассказать множество занимательных историй: о роковых встречах и бессмертной любви, о дорогой дружбе и непримиримой вражде – о людях, преступлениях, приключениях... Одна из них началась совсем неприметно. Ночью – в начале двадцатого столетия, где-то в десятом часу – открылось одинокое окошко.

Случилось это неслыханное происшествие на Ивовом бульваре – не самом благополучном местечке, которое жители с любовью прозвали «жёлобом». Жёлоб без единой ивы, а что были – те плешивы. Вместо деревьев здесь произрастала вереница потухших уличных фонарей; экономил ли фонарщик керосин, забывал ли заглянуть в узкий переулок – опустевший тротуар давно освещался одной только луной.

Так чьё же скрипучее окно нарушило всеобщее забвение?

В таком-то месте? В такое-то время?

Линкольн тяжело облокотился на подоконник. Таких как он ночь совсем не пугала; даже скорее наоборот – ужасно привлекала. Стоило опустеть пыльным бульварам, а холодному бризу бесследно сдуть душок «человека», как он, опьянённый жаждой чистого воздуха, распахивал ставни настежь. Только в это время суток болезненно обострённое чутьё не мучилось, не билось в агонии; только в темноте, когда затихает листва, и гаснет последняя лампа дома напротив, Линкольн чувствовал – он дышит без усилий.

— Benedictus Donantes Nun. Benedictus Ordinis Lilium. Id est, in saecula saeculorum. Amen. [«Да будет благословенна Всепрощающая Монахиня. Да будет благословенен Орден Лилии. Да будет так во веки веков. Аминь» (лат.)]

Душная комнатка понемногу заполнялась ночной прохладой. Просыхали слипшиеся от соли и влаги волосы – Линкольн прикрыл глаза... Тихое одиночество прокралось в полупустое жилище мягко, почти неслышно: пошуршало оставленной на столе книжкой, смахнуло пылинку с древнего комода, да так тут и осталось – погостить до первых петухов.

«Если принимать в расчёт бесконечность времени, скоротечность жизни и неминуемость смерти, то пожил я не так уж и много...» – думал он, ощущая себя отчего-то ужасно старым.

Линкольну казалось, что он скитается по земле куда дольше отведенного людям срока. Разве ценят те, в ком юность пышет и играет, «душевную пустоту»? Разве дорожат они этим последним чувством, последней отрадой и ценностью, которой он тешился уже третий год подряд? «Нет, – отвечал Линкольн сам себе. – Это удел старых душой».

Вскоре стенные часы пробили полночь. Он выждал пару минут, но кукушка с надтреснутым носиком так и не появилась из-за дверцы. Сегодня (не бог весть как работающий все эти годы) механизм заклинило окончательно.

«Отжила, отработала», – сказал Линкольн зачем-то вслух. Помолчал немного. Походил по комнате. Погладил с печальной нежностью корпус часов... Добавил: «Теперь уж отдыхай», – и отвернулся к большому блестящему шкафу. Где-то на верхней полке стояла нужная книжка. Зелёная такая, с деревянной обложкой.

— Пятый, шестой... – ему нравился гладкий слой лака. Запах дерева. И уродливый скол – даже он – очень вдруг понравился. Рука соскользнула на полку ниже. – Элегия... Справочник, писание первое, писание второе... Один, два, три... Нашлась.

Корешок шестой книги, без автора и названия, он легонько потянул на себя. Пружинный механизм щёлкнул – открылся потайной ящичек. Линкольн осторожно, почти любовно, извлёк старую, чёрную от времени тетрадь. Золотом блеснула гравировка:

«Падальщиком рождённый, падальщиком останется».

Хороший у него псевдоним. Звучный.

Свеча догорала. «Падальщик... Интересное слово, – Линкольн пролистнул до закладки, – шаткое. Топкое, я бы даже сказал». Достал чернила и вычеркнул последнее имя. Дописал пару слов про керосиновый смрад, водоросли и дым от дырявой печи – перечитал список заново:

«Маркос» – нюхательный табак, опиум, желчь. Вычеркнуто.

«Густав» – перегар, пот, сера от спичек. Вычеркнуто.

И, наконец, «Эвита». Тоже вычеркнуто.

«Они отжили – я отработал, – Линкольн поморщился. – Им царство небесное – мне трупы. Были трупы ходячие – стали трупы лежачие... Слабые, пустые. Мерзость – не люди... Да и всё, впрочем, мерзость. Нужно отдохнуть».

Задул свечу. Сунул тетрадь обратно в тайник и рухнул на кровать, искренне желая поскорее забыться крепким сном.

Он слишком устал, чтобы ворочаться с боку на бок; только мысли, словно перекрученный клубок червей, продолжили противно ползать и извиваться. Маркос, Густав, Эвита. Желчь, перегар, керосин. Слёзы. Вода. Вычеркнуто. И быстрый речной поток уносит за город листки...

Пока ночь, наконец, не подошла к концу.

Тянуло наружу. Прочь, подальше от этих стен. И в то же время назад, глубже в дряхлый матрас, за дополнительной дозой губительного сна. Разрываясь на две половины, Линкольн с треском оторвал себя от постели.

Часы показывали начало шестого; кукушка всё так же молчала. Пока утренний воздух не захламлён пробуждающимися людьми, он мог бы пройтись по улочке. Совершить, так сказать, променад. Как приличный, праздный господин... Падальщик нехотя поплёлся к туалетному столику.

Уже много лет его утренний ритуал исключал всякое наведение красоты. Лаки, крема, лосьоны? Сжечь и выкинуть! О парфюме, разумеется, речь тоже не шла: резкие ароматы вызывали у Линкольна головные боли, чрезмерно приторные – тошноту, а особо невыразительные – смертную скуку. Вот и пах он теперь... Решительно ничем. И даже получал от этого некоторое удовольствие.

Запах – вообще штука удивительная. С тех пор как падальщик (в порыве ненависти к искусству «презентабельно вонять») выбросил последнюю отдушку, немногие знакомые вдруг решили, что он тот ещё аскет. Был повеса – стал аскет. Сдержанный, спокойный и даже, может быть, нелюдимый. Докучать с чрезмерными визитами перестали, письма душить тоже – Линкольн вздохнул с облегчением. К тому же, в образе жизни «светского аскета» обнаружился ещё один значимый плюс – чтобы куда-то собраться, достаточно оказалось почистить зубы. Или, хотя бы, умыть лицо.

Итак, он умылся. Перекинул пальто через руку и обошёл своё жилище последний, контрольный раз.

Воздух полнился тяжестью выгоревшего ладана, пылью между книжных страниц. Из соседней комнаты пахло собакой, а из окна немного утренней сыростью... И ещё один запах. Сладковатый. Мерзкий.

Что же, что же... Где?

Он потянул носом. Заозирался по-собачьи. Прошёлся туда-обратно по коридору.

Паркетная натирка, растворитель для масляных красок, свечной воск и эта странная, тошнотворная ниточка. Ниже, ниже... Он почти лёг на пол, – прямо в парадно выходной одежде – втянул с шумом воздух. Нет, ну видел бы его сейчас Энтони: стоит на четвереньках, принюхивается. Только что не лает. Смешно. Но не проверить было нельзя.

Нос он сунул наугад – в самую большую щель между половицами. Угадал.

— Ну и ну. Откуда ж ты такая мерзость взялась...

Крыса, птичка, ящерка – то, что бесславно сгнило под полом, лежало там уже явно не первый день. Линкольн встал – отряхнулся.

— И что ж теперь с тобой делать?

Он мог бы открыть окно. Но – ей богу – пройдёт пару часов, и комната насквозь пропахнет дымом таверны. Может, отогнуть половицу? Но тогда бы ему пришлось иметь дело с гнилью, – а она воняет ещё мерзее чем копоть – держать трупик в руках, думать как бы от него избавится... Да к тому же внеурочно, без особой на то причины! Нет, он был решительно против.

А потому опять снял с полки лампадку. Раскурил ладан, повесил на крючок в коридоре... Оглядел всё в последний раз и быстрым шагом вышел из дома. Дай бог перебьёт.

На улице было зябко и красиво.

По брусчатке, вниз по тротуару, скользила лёгкая дымка. Молочно-белая, напоминающая хлопковые поля, – она, насколько хватало глаз, расстилалась вперёд. И запахи... Не сильные, но до головокружения разнообразные.

Карамельный дух луковой похлебки. Молочный поросёнок под брусничным соусом. Спаржа. Хлеб. Засохшая лаванда на чьём-то балконе. Только-только затопленная печь и беспокойная дорожная грязь, которую тяжелыми ботфортами поднимал жандарм. Значительно бряцая табельным оружием, он промаршировал мимо. Как же неприятно дыхнуло кожевенной мастерской, потом, безвкусной туалетной водой... Линкольн отвернулся, импульсивно прижимая тыльную сторону ладони к носу. И, только когда представитель закона скрылся за углом, смог отнять холодные пальцы от лица.

Так начиналось каждое утро. К посредственным запахам примешивались омерзительные, к омерзительным приятные. Он дойдёт до набережной и повернёт назад. Завернёт, может быть, в какой-нибудь кабак. Пообедает, на минутку домой... Выгуляет Мадонну и возьмётся варить масла для салона. А может, если будет настроение, составит им простенькую композицию – продаст за бесценок. И всё будет как обычно, пока Энтони не положит под дверь очередную записку... Но это будет потом. Сейчас он мечтал лишь о том, чтобы в его выходной ничего не менялось.

Ничего, никогда.

И, как по волшебству, из-за угла появилась фигура в берете.

Линкольн слишком ушёл в раздумья, чтобы заметить его сразу. Молодой человек, лет наверное двадцати, налетел на него быстро и немного больно. Падальщик охнул – растерянно потёр плечо.

— Извините, виноват! Ужасно спешу, – улыбнулся ему незнакомец. Отряхнул дружелюбно пальто. – Сами понимаете.

— Опаздываете куда-то?

Тот рассмеялся.

— Опаздываю, дорогой прохожий, жить! Ну, счастливого пути.

И побежал дальше своей дорогой. Линкольн остался стоять неподвижно.

Аромат. Вот что его сразило и напугало.

Эта приевшаяся «Небесная лазурь». Каждая вторая дама имела её на полке – в каждой второй газете помещалась реклама пузатых флакончиков. Сколько раз Линкольну заказывали «что-то похожее, но в полцены»! Настоящая пытка модой: рецепт он выводил долго и хлопотно; а теперь, кажется, мог бы приготовить бутылёк на 0,5 с закрытыми глазами. В базовых нотах – кедр и мускат; в сердечных – цветочный букет. Верхняя нота – лимон и апельсин: шлейф будет фруктовый, девушкам с горячей кожей не рекомендуется.

Как любопытно: незнакомец с женскими духами... А кожа у него, должно быть, совсем не горячая. Тонкая. Белая.

Линкольн не видел лица – ему вообще было сложно смотреть людям в глаза – но на подкорке ощущал, что незнакомец, ко всему прочему, очень красив. Только на красивого человека мог так гладко и волнительно лечь заношенный всем городом парфюм.

Падальщик сам не понял как вышло. Но вот он зачем-то – потерянный и зачарованный – следует за юношей.

Духи – это ведь всегда полдела. Парфюмеры взращивают одни только бутоны – цветут и умирают ароматы на людях. Но никогда он не слышал, чтобы дурацкая «Небесная лазурь» цвела на ком-то так пышно и светло.

Да уж, странное с ним приключилось дело. Как будто и не жил он до этого момента – так просто, читал предисловие. Линкольн забыл, что собирался пообедать, выгулять собаку, сварить масло... Всё это показалось так странно и не нужно. Жить, чтобы съесть чего пожирнее? Жить, чтобы варить масла за бесценок? А ему захотелось пожить ради чего-то красивого. Сейчас, одно мгновение: только бы кто позволил ещё чуть-чуть насладиться. Только бы ещё минутку... И он, кажется, стал бы самым счастливым человеком на свете.

Вдруг незнакомец остановился возле цирюльни – Линкольн испуганно вжался в какую-то нишу. Как дурно это будет, если его заметят! За кого примут?

Звякнул дверной колокольчик.

— Доброго утра! Как здоровье... Приятно слышать... Заходи... До свиданья! – перекинулся незнакомец с кем-то парой слов.

Стук каблуков по мерзлой брусчатке.

Всё дальше, дальше...

Когда Линкольн выглянул из укрытия, улица была уже пуста. Дивный сон оборвался больно и досадно: в пыли осталась лежать только одна вещь, напоминающая о реальности происходящего.

Маленький шёлковый платочек. Линкольн хищно, испугавшись, что кто-нибудь может забрать вещицу себе, схватил лоскуток – жадно прижал к носу. Запах был тихим-тихим, – будто зыбкий мираж – вот-вот рассыплется в песок...

О нет.

Нет-нет.

Этой крупицы ему будет недостаточно.

Нужно больше.

Ещё будучи ребёнком, он любил красивые вещи. Большие – вроде колонн и витражных стекол; маленькие – вроде камешков и желтых листков. Фигурки из дерева, вышивка красным по белому, чернение на кольцах. Оттиски на кожаных обложках, высушенные цветы вместо закладок, чучела дивных пёстрых птиц. Резьба по слоновой кости, рамы, орнаменты... Мазки на эпических полотнах, глазурь на керамических блюдцах – для него не было разницы. Просто некоторые красивые вещи – недоступные, чужие – он наблюдал издалека; а достаточно маленькие – ничейные, забытые – прятал в карманы.

Потом приносил к себе в каморку и раскладывал вокруг. Посуда, картинки, игрушки – всё крупное и неприкосновенное выставлял на полке. Вещи важные и любопытные – вроде книг, журналов, газет – раскладывал по ящикам стола. И, наконец, самое интересное – всё, что было так приятно крутить в руках и близко-близко подносить к глазам – прятал под кровать.

Там-то, в больших жестяных коробках из-под печенья, и было сердце его маленького Эльдорадо. Пёрышки, камешки, потерянные кем-то колечки, мертвые жуки, бабочки, баночки, крышки, стеклышки: долгие часы он чистил, натирал, перебирал свою любимую, недвижимую коллекцию...

И никогда ничего не случалось.

Он никогда не выходил из комнаты. И никогда никого не знал. Ничего не желал. И другого счастья – там, снаружи – не искал.

А потом появилась она – зачем-то открыла его вечно запертую дверь. Ручка ударилась о столик – упала чашка. Очень красивая, к слову, чашка. С птичками.

— Я случайно... Я не ту открыла...

— Ничего.

Он потянулся было за осколками, но она схватила их первой.

— Я исправлю! Я завтра принесу.

И убежала. Дверь закрылась.

Линкольн остался сидеть неподвижно – всё случилось слишком быстро, глупо и чересчур досадно. С одной стороны, ему было жалко чашку. С другой – страшно, что кто-то его нашёл. Не должны были найти, – он же так хорошо спрятался – а она нашла. И, может быть, никогда больше не вернётся.

— Та-дам! Починила. На ней очень красивый узор, – она протянула склеенную чашку. – Давай дружить?

Улыбнулась зачем-то. Просто так.

— Дружить?

— Ага!

— Давай.

Вот так он и подружился. Что-то в этом роде. До конца Линкольн так и не понял – жить просто стало как-то... Странно. Немного страшно.

Она начала его навещать. В основном по утрам; просила показать что-нибудь ещё. Сначала он упорствовал – показывал неохотно. Но она так восхищалась и так просила «достать ещё какую-нибудь штучку», что вскоре он начал делать это по доброй воле. И даже приготовлять вещицы заранее.

Ящики, банки, полки... Когда закончились книжки и газеты, он разрешил заглянуть под кровать. Это стоило, впрочем, немалых душевных сил: внутренне содрогаясь от мысли, что она что-нибудь разобьёт или, не дай бог, украдёт, он приоткрыл крышку и на секунду зажмурился. Но она не разбила. Даже ничего не украла.

Как бы сильно ей не понравился большой рогатый жук, маленький хрусталик и закладки с цветами – Мириам (так её звали) вернула все сокровища на прежние места. А чашка с того дня – та, которую она починила на удивление дурно, – сама собой оказалась в центре его единственной полки. И смотрелась там, отчего-то, очень хорошо.

Так они дружили долго-долго... Он подарил ей перо. Открылась последняя коробка – раскрылась последняя книга.

— Больше ничего нет?

— Ничего.

— Как жалко... Тогда я пойду играть! Приходи, если хочешь.

И Мириам убежала. Но он за ней не пошёл. Это было бы страшно, грустно, более того – совершенно не нужно. Закрылась дверь.

И никогда ничего не случалось. И никто никого не знал. Ничего не желал. И другого счастья – там, снаружи – уж точно не искал.

Он, всё так же сжимая платок, вошёл в парикмахерскую. Снова звякнул колокольчик.

— Добро пожаловать.

Откуда-то доносилось тихое «тук-тук-тук». Пахло... Цирюльней. Лаком, воском для волос, пеной. Особо едким спиртом, но в основном – жжёной пылью. Господин с козлиной бородкой, так и не дождавшись ответа, продолжил подметать остатки волос.

— Чем могу помочь?

Линкольн спрятал свою находку. Огляделся. Если бы кто-то спросил, на какое слово похоже это место, он бы сказал «аляповатость». Карикатурная картинка. Лампочки, диванчики – пестрые, дурацкие, безвкусные. Их он рассматривал до неприличия долго; единственный сотрудник беззлобно хмыкнул.

— Трудно определиться? Могу массаж головы сделать, думать помогает. Побрить там, остричь, вправить вывих, перевязку сделать, если сломали чего. Зуб дёрнуть могу, вдруг вам докучает... – делец помолчал с минуту. – Я вон, коллекцию скоро насобираю.

Падальщик поднял глаза. Над резным трельяжем висела крупная рамка. Там гордо расположились искорёженные кариесом зубы: большие, маленькие – как кривые пни, и как обломки чего-то неорганического. Что самое жуткое – в позолоченный уголок уместилась бы ещё пара свеженьких экземпляров.

— Ну как? Нравится? Дёргаем, значит? Сейчас-сейчас, щипцы только протру и дёрнем. Страсть как хочется у кого-нибудь передний зуб отодрать!

— Нет-нет, – опомнился Линкольн. – Мне бы...

И запнулся. Провёл рукой по голове. По подбородку... Его всё устраивало, но требовался срочный предлог – лишь бы остаться здесь на подольше. Посидеть, поговорить, задать невзначай пару вопросов... Умелец оживился.

— Может вас, – он отложил швабру, – того-этого? Чик-чик немножко? А? Хотите? Очень ходкая услуга! Все болезни в крови копятся, наукой доказано. Я жене своей пускал, когда она захворала – вон, уже летает наверху как птичка, только швейная машинка стучит. Хотите со скидкой?

— Нет! – дёрнулся Линкольн. Ему не льстила перспектива вскрывать вены. Особенно здесь. Особенно с волосами на полу. – Не надо, знаем. Тётушка моя еле от кровопусканий отошла... В мир иной...

Цирюльник фыркнул. Оправил неторопливо фартук.

— Ну а чего тогда изволите?

— Лучше затылок подстригите. Самую малость.

— Сделаем! По последнему писку французской моды!

Ему мигом предложили кресло. Ловко замотали в пыльное покрывало и закопошились в узком шкафчике.

— О-о, милорд, вы не пожалеете, – Линкольн неосознанно съёжился, – я и графьёв стриг, и баронов стриг... А вас вот впервые. Как величать?

— Линкольн.

— Кларенс, приятно. Очень благородное у вас, скажу, имя, – он с напускным знанием дела кивнул, – да оставьте вы уже пальто, право, неловко, у меня крючки для таких надобностей есть.

— Мне не сложно... – падальщик покрепче сжал свою вещь. Ценности в Малеволе пропадали быстро и бесследно. А улыбчивые фигаро-парикмахеры, по обыкновению, стереотипов не развенчивали. – Скажите лучше вот что. Тут до меня был молодой человек, помните?

Кларенс по-деловому сбрызнул инструменты розовой водой. Линкольн еле-еле сдержал тяжёлый вздох: мерзенько-приторная (да к тому же ещё и дешёвая), отдушка липкими щупальцами полезла в нос.

— Это? О, это Альфред. Вы разве никогда не видели его?

— Сожалею, но нет.

— Какое упущение! Он ведь чудесный актёр. Слышали, наверное: в Бромфильдском ставят «Святого Бернарда». А знаете кто будет этого самого Бернарда играть? Душечка наш Альфред! Обязательно сходите – сначала в театр просветиться, потом ко мне побриться. Оно, конечно, не заметно, – но я ведь тот ещё театрал! Костюмы, декорации, актрисок – всё что ни есть в театре хорошего – всё с вами перетрём. Честное интеллигентное! Заглядывайте, главное, почаще.

«Святой Бернард». Да, пьеса была знакома Линкольну хорошо. Скандальная, броская, из ряда вон. Впрочем, художественных преувеличений в ней было больше биографических точностей – как человек, стоявший на смертном одре Отца Бернарда, Линкольн не видел ни единого сходства с театральным прототипом.

— Увлекаетесь современным искусством?

— Ай подловили. Признаюсь, милорд, бестолков, в новомодных постановках ничего не смыслю... – Кларенс мечтательно причмокнул. – Мне больше по душе, когда какая-нибудь заморская кокеточка поёт под скрыпочку. Жалостливо так, на своём иноземном языке: сердце кровью за бедняжку обливается, и нет-нет, да смахнешь скупую слезинку, – он заговорщически подмигнул, – но раз уж друг мой милейший в главной роли, посмотрю ни больше ни меньше – шедевр человеческой мысли. Вы бы видели, как он репетировал! Руки заламывает, страшные проклятия шепчет, очами сверкает так, что, право, душа в пятки уходит! Талант, ярчайшее его проявление.

— Я читал либретто на днях. Поразительное совпадение.

— Да вы, кажется, не дурак! И как оно? Что думаете?

— Нахожу пьесу довольно... Оригинальной.

— Вот и я о том же! Господин писатель, да простит мне небо – не помню имени – большой оригинал! Слышали, что учёные умы обо всём этом поговаривают?

— Нет. Будьте так добры, расскажите.

— Особо умные считают: Бернард был культистом! И не каким-то там рядовым, – Кларенс сделал драматичный щёлк ножницами, – а самым что ни на есть главным.

— Мир слухами полнится, – нахмурился падальщик. – Хотя, будем честны, вы меня интригуете.

— Да-да, это я умею! – цирюльник самодовольно оскалился в зеркало. – Так вот, иные господа думают, будто вся эта пьеса – сущий вымысел, а Святой Бернард вообще был пекарем и добропорядочным семьянином. Представляете?

— Поразительно, – Линкольн печально следил за тем, как на пол оседают и оседают его нещадно искромсанные пряди волос.

— Да-да! А духовенство что? Кричит: «Ложь! Провокация! Бульварный роман!» – очень уж их нежные чувства оскорбились. Да это вы ещё не слышали, какими ругательствами они иногда заходятся, я бы пересказал, но вот... Уже с вашей головой закончил. А без работы и некультурно как-то выражаться. Ну-ка, – цирюльник взъерошил волосы на клиентском затылке, – посмотрим... Вылитый светский франт!

Ему услужливо поднесли зеркальце – падальщик оценил свой профиль.

Собственно, чего-то такого он и ожидал. Ровный, остриженный «по линеечке» затылок. Чересчур коротко, но сойдёт.

— Нравится? По-моему, так миленько вышло, что прямо загляденье!

— Да, неплохо, совсем неплохо. Сколько с меня?

— Если есть с собой какая-нибудь наличность... Давайте шесть пенсов, и на этом сочтёмся.

Благо за подкладкой, на всякий экстренный случай, лежал нетронутый шиллинг да гроут с половинкой – Линкольн без проблем рассчитался. Накинул пальто и, как бы невзначай добавив щедрых (по меркам мелкого брадобрея) чаевых, поинтересовался:

— Подскажите, где живет ваш талантливый друг? Он обронил одну вещицу – я бы хотел вернуть.

Раздобревший от сговорчивого посетителя и блестящих монеток, цирюльник неопределённо махнул рукой.

— Площадь с фонтаном видели? Вот, от неё вправо идет улочка узенькая, Аллея Двух Королев. Сразу увидите такой красивый белый особняк, отделка такая живописная, с высокой оградой, яблонями... Там вроде табличка на воротах есть, «Верю, жду и надеюсь», ещё во времена лорда Револта приклеили, в честь всех его, ныне покойных, – вы мне уж простите – любовниц. Хотя может и не лордом он был, а так...

— Найду, сердечная моя вам благодарность, – Линкольн помедлил. – Хотел бы я познакомиться поближе со знаменитым актёром...

— В чём вопрос, душа моя? Загляните на чай, делов-то. Он жутко гостеприимный, правилами приёма часто пренебрегает, к нему и без приглашения можно. Да вот ещё – передайте письмецо от моей женушки, раз уж собираетесь с визитом... – Линкольн смерил его недоверчивым взглядом. – Ну что вы, не смотрите так подозрительно! Это заказ, для сестры его, на пару выкроек: женушка просит, а у меня всё руки не дойдут. Я же вижу, человек надёжный повстречался... Берите-берите, не стесняйтесь.

Кларенс шустро выудил из кармана помятое письмо, припечатанное смешным бантиком:

— Не забудьте добавить, что его старый друг уж совсем захворал: ногу почти не чувствует, прийти сам не смог. Такие боли!

— Что вы говорите? – неопределённо усмехнулся Линкольн. – По-моему, так вы живее всех живых.

— Этого вот добавлять не обязательно! – цирюльник раздосадовано ущипнул свою спутанную бородку. – Обидится же ещё... Давайте, господин любезный, идите, вдруг дома нашего франта не застанете.

— Спасибо, всего хорошего.

Улица не принесла свежести. Малеволь начинал отходить от дрёмы: сновали туда-сюда горожане, проехал первый экипаж. Дамы с зонтиками, мальчишки с глупыми шапками, деловые господа. Кухарка с подоткнутой юбкой, чёрный шумный кэб, вонь от сгоревшей отбивной, просит милостыню болезная бабуля... Он спрятался в подобранный с земли платочек – ощущение грязи и духоты становилось невыносимо – и быстро-быстро зашагал домой.

Скорее в ванную. Отмыться. Отвлечься. Собраться с силами... Лишь бы немного чистоты. Лишь бы минутку тишины. Чтобы потом, отдохнувшим, снова пойти за счастьем.

Туда – в самую грязь и смрад.

Вслед за обладателем маленького, шёлкового платка.

308460

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!