История начинается со Storypad.ru

Глава 6.2

3 ноября 2025, 22:25

«Я не герой и не злодей. Я — последствие. То, во что превращается человек, когда город отнимает у него всё, кроме ножа и злости»

Дни слились в один бесконечный кошмар. Эвелин уже не могла сказать, сколько времени прошло. Часы, минуты, сутки, всё потеряло смысл в этом замкнутом круге боли. Она перестала считать удары, порезы, ожоги. Тело превратилось в сплошную рану, разум — в тёмный лабиринт, где эхо криков звучало громче мыслей.

Они не давали ей спать. Не давали отключиться. Холодная вода в лицо, резкие толчки, едкий запах нашатыря — каждый раз, когда она начинала проваливаться в спасительную тьму, её вырывали обратно.

— Ты ещё с нами, малышка? — хрипло смеялся один из них, проводя лезвием по её предплечью. — Вот и хорошо. Мы ещё не закончили.

Она больше не пыталась сопротивляться физически. Силы давно иссякли. Но внутри, за пеленой агонии, тлел огонь, не надежды, нет. Ярость. Чистая, беспощадная, как кислота, разъедающая всё, кроме желания выжить. Выжить — чтобы они пожалели. Чтобы однажды она смогла встать перед ними и показать, что их усилия были напрасны.

Каждый раз, когда сознание Эвелин начинало ускользать в спасительную тьму, они останавливали её на краю. Не из милосердия — из холодного расчёта. Она была им нужна живой. Пока.

Когда её тело, измученное до предела, отказывалось подчиняться, когда дыхание становилось прерывистым, а пульс едва прощупывался, они меняли тактику. В комнату входил тот самый человек в белом халате — спокойный, будто работал в обычной клинике.

Он делал своё дело методично, без лишних слов: вводил стимуляторы, чтобы вернуть её в сознание, обрабатывал раны антисептиком — не щадя, но и не позволяя инфекции взять верх, накладывал грубые повязки на глубокие порезы, стягивал края кожи зажимами, если требовалось, вливал через капельницу питательные растворы, поддерживая силы.

Однажды она очнулась от резкого запаха нашатыря. Глаза едва открывались — веки были тяжёлыми, словно налитыми свинцом. Сквозь мутную пелену увидела склонившееся над ней лицо медика. Он держал в руках шприц.

— Не торопись умирать, — пробормотал он, всаживая иглу в вену. — Нам ещё есть о чём поговорить.

Лекарство ударило в голову, как молот: мир на мгновение расплылся, затем резко сфокусировался. Боль вернулась — острая, всепоглощающая, но вместе с ней пришло и ясное осознание: они не дадут ей уйти. Не сейчас.

В другой раз она очнулась от холода. Её тело было накрыто влажной тканью, пропитанной ледяной водой. Зубы стучали, мышцы сводило судорогой, но сознание больше не плыло. Рядом стоял один из похитителей, равнодушно наблюдая за её мучениями.

— Очнулась? — хмыкнул он. — Вот и славно. А то мы уж начали беспокоиться.

Она хотела ответить, но язык не слушался. Только взгляд — полный ненависти — говорил за неё.

Они лечили её грубо, безжалостно, без тени сочувствия. Это не была помощь — это было поддержание «рабочего состояния». Как чинят сломанный инструмент, чтобы он продолжал служить.

Швы на её теле заживали под их контролем, не потому, что они заботились о ней, а потому, что хотели продлить пытку. Антибиотики вкалывали не из милосердия, а чтобы не потерять «источник информации». Капельницы ставили не для её блага, а чтобы она оставалась достаточно сильной для следующих раундов допроса.

И каждый раз, очнувшись от наркоза, ледяной воды или стимуляторов, Эвелин понимала.. они не остановятся. Они будут держать её на грани, балансируя между жизнью и смертью, пока не получат то, что хотят.

Или пока она не сломается.

Но внутри неё, за пеленой боли и отчаяния, росла иная сила — холодная, беспощадная. Сила, рождённая из осознания: если она выживет, то уже не будет прежней.

Потому что теперь в ней жила только одна цель.

Выжить — чтобы уничтожить.

На третий день (если это был третий день) они сменили тактику.

Её привязали к стулу, закрепили голову ремнями. В комнату вошёл человек в белом халате — спокойный, почти равнодушный. Он достал шприц, наполненный мутно‑жёлтой жидкостью.

— Это поможет разговориться, — пробормотал он, всаживая иглу в вену.

Мир поплыл. Звуки стали гулкими, размытыми. Перед глазами вспыхнули яркие пятна, потом — образы. Лица. Воспоминания. Она увидела мать, смеющуюся на кухне. Себя — маленькую, с книгой в руках. Данте — его взгляд, когда он впервые сказал: «Ты сильнее, чем думаешь».

— Вот так, — донёсся голос сквозь ватную пелену. — Теперь давай поговорим о Костюке...

Она пыталась удержать мысли, сцепить их в единое целое. Но они рассыпались, как сухие листья на ветру.

— Н‑не... — выдавила она, но язык не слушался.

Шприц сделал своё дело — её воля ослабла, но не сломалась. Где‑то глубоко, за завесой наркотического тумана, она продолжала шептать: «Не сдавайся. Не сдавайся. Не...»

Когда действие препарата начало ослабевать, она обнаружила, что лежит на холодном полу. Тело дрожало, желудок сводило спазмами. В углу комнаты — следы рвоты.

— Бесполезно, — бросил один из похитителей, пнув её носком ботинка. — У неё внутри что‑то сломалось. Но не то, что нам нужно.

— Значит, продолжим, — равнодушно ответил другой.

К исходу четвёртого дня (или пятого? Она уже не знала) Эвелин поняла: она больше не чувствует боли так, как раньше.

Тело стало чужим. Оно реагировало — вздрагивало от ударов, кровоточило от порезов, — но сама она будто наблюдала со стороны. Где‑то внутри, за этой отстранённостью, росла другая Эвелин — холодная, острая, как лезвие.

Она вспомнила Данте. Не его слова. Не его взгляд. А то, как он двигался — без колебаний, без жалости к себе или к другим. «Если ты не уничтожишь их первым...»

Теперь она понимала.

Не надо выживать ради жизни. Надо выживать — чтобы уничтожить.

Когда очередной удар обрушился на её спину, она не вскрикнула. Только усмехнулась — едва заметно, сквозь разбитые губы.

— Что, нравится? — рявкнул похититель, хватая её за волосы. — Думаешь, это смешно?

Она не ответила. В её глазах больше не было страха. Только лёд. И в этом льду тлел огонь — не тепла, а чистого, необузданного гнева.

«Я не сломалась, — думала она. — Я стала другой».

И в этот момент она осознала: если выберется отсюда, то уже не будет прежней.

В ней больше нет места слабости.

Только ярость.

Только месть.В последующий четвертый... или пятый... или шестой день

Каждый «сеанс» проходил в новом месте. Её волокли по холодным бетонным полам, иногда — по битому стеклу, оставляя на ступнях кровавые следы. В одной комнате стены были покрыты конденсатом, и влага стекала вниз, собираясь в мутные лужи. В другой — повсюду валялись ржавые инструменты, а в углу стоял стол с пятнами, которые она боялась опознать. Третья пахла химикатами — едкий запах разъедал ноздри, вызывая приступы кашля.

Её перемещали как вещь: грубо дёргали за руки, толкали в спину, иногда били прикладом по ногам, если она замедлялась. В переходах между комнатами она видела другие двери — такие же серые, безликие. За некоторыми слышались звуки: скрип металла, приглушённые голоса, иногда — стоны. Она не знала, кто там, и не хотела знать.

Спала она в камере — крошечной, сырой, с решёткой вместо двери. Пол был бетонным, единственным «ложем» служил тонкий, затёртый до дыр матрас, пропитанный потом и кровью. Окно (если это можно было так назвать) находилось под потолком — узкая щель, через которую пробивался бледный свет, когда на улице было утро. Но чаще там царил полумрак, разбавленный тусклым светом лампочки за решёткой.

По ночам (или в те промежутки, которые она считала ночами) холод пробирал до костей. Она сворачивалась на матрасе, прижимая колени к груди, пытаясь сохранить хоть каплю тепла. Иногда ей удавалось задремать — но сны были хуже реальности: обрывки воспоминаний смешивались с кошмарами, и она просыпалась от собственного хрипа, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони.

Решётка стала её границей. Через неё она видела мелькающие тени, слышала шаги, голоса. Иногда кто‑то останавливался напротив, разглядывал её, как экспонат в зоопарке, но не говорил ни слова. Эти молчаливые наблюдения были едва ли не хуже пыток — они лишали её даже иллюзии уединения.

Она знала: каждая комната, в которую её приводили, была частью системы. Системы, созданной для того, чтобы ломать. Чтобы стереть личность, оставив только боль и страх. Но в этой решётке, в этих стенах, в этом бесконечном перемещении она нашла странное утешение: они не могли добраться до того, что оставалось внутри неё.

Сумерки в щели под дверью сменились глухой тьмой. Эвелин не знала, сколько времени прошло с последнего «сеанса» — часы слились в бесконечный поток боли.

— Проснулась? — хрипло спросил тот, что с ведром. — Хорошо. У нас новый эксперимент.

Первый удар током пронзил позвоночник, как раскалённая проволока. Она выгнулась, зубы сжались так, что на губах выступила кровь. Но звука не издала. Только ресницы дрогнули.

— Молчишь? — он наклонился ближе, вдыхая запах озона и жжёной кожи. — Знаешь, что самое интересное? Ты уже проиграла. Просто ещё не поняла этого.

Они чередовали методы: холод — жар, ток — удушение, удары — лекарства, возвращающие к сознанию. Каждый раз, когда тьма начинала затягивать её, они вырывали обратно — грубо, безжалостно.

В перерывах между пытками она цеплялась за образ Данте. Не за его лицо, нет. За его походку — твёрдую, уверенную. За то, как он говорил: «Слабые умирают. Сильные — пережёвывают их кости и идут дальше».

«Я не слабая», — шептала она про себя.

Но тело предавало. Мышцы сводило судорогой. Кожа покрылась рубцами, корками запёкшейся крови. Дыхание стало хриплым, прерывистым.

На рассвете (она догадалась по бледному свету в щели) они принесли новое «устройство» — металлический обруч с шипами.

— Это, милая, чтобы ты лучше концентрировалась, — усмехнулся один, затягивая обруч на её голове. Шипы впились в кожу, вызывая тонкие струйки крови.

Вопросы лились рекой: Где документы? Кто еще в деле? Что ты узнала о Костюке?

День сеьтмой.. или восьмой

Она очнулась от монотонного, вкрадчивого голоса — он проникал в сознание, как ядовитый газ, заполняя каждую щель.

— Ну что, Эвелин, — протянул он, медленно вышагивая вокруг неё, — до сих пор веришь, что ты — героиня? Что твоя стойкость что‑то значит в этом мире?

Он остановился перед ней, наклонился так низко, что она ощутила запах его дыхания — гнилостный, с привкусом кофе и табака.

— Посмотри на себя. Ты уже не человек. Ты — мешок переломанных костей и рваной кожи. Даже если мы отпустим тебя завтра, даже если ты выживешь... кто примет тебя такой? Мужчине нужны красивые игрушки, а ты теперь — уродливая сломанная кукла.

Слова били точнее кулаков. Она попыталась отвести взгляд, но он схватил её за подбородок, заставил смотреть в глаза.

— Твои друзья? — продолжил он с холодной усмешкой. — Они уже обсуждают, как поделить твои крохи. Мужчины? Он всегда видели в тебе инструмент. Ты думала, кто-нибудь придёт спасать тебя? Нет. Они уже нашёл замену. Моложе. Красивее. Сильнее.

Её пальцы судорожно сжались в кулаки, но сил сопротивляться не было. Только ресницы дрогнули, выдавая внутреннюю бурю.

— Знаешь, что самое забавное? — он выпрямился, скрестив руки на груди. — Ты даже не представляешь, насколько ты одинока. Твоя мать? Она давно смирилась, что ты пропащая. Твой отец? Он никогда тебя не любил — ты же сама знаешь. Все, кого ты считала близкими, уже мысленно похоронили тебя.

Время перестало существовать. Мысли начали растворяться в пустоте. Голод и жажда стали её новыми мучителями — медленными, методичными, безжалостными.

В какой‑то момент она услышала шёпот — или это был бред?

— Ты никому не нужна...

Они вернулись. На этот раз без инструментов, без лекарств — только слова. И они были острее ножей.

— Знаешь, что мы сделали с теми, кто был до тебя? — спросил один, присаживаясь напротив. — Они тоже держались. Говорили, что не сдадутся. А потом... потом они умоляли нас прекратить. Умоляли убить их. Потому что боль — это ещё не самое страшное. Страшнее — осознание, что ты один.

День девятый...десятый...или одиннадцатый

Темнота. Тишина. Лишь собственное дыхание — рваное, поверхностное — напоминало ей, что она ещё жива.

Эвелин лежала на холодном бетонном полу, свернувшись калачиком. Тело больше не принадлежало ей: оно стало чужой, измученной оболочкой, в которой едва теплилась искра сознания. Боль давно перестала быть чем‑то отдельным — она стала её сутью, её воздухом, её миром.

Но хуже физической муки было то, что творилось внутри.

Пустота.

Бездонная, леденящая пустота, которая поглотила все чувства, кроме одного — тупой, ноющей тоски. Тоски по чему‑то, чего она, возможно, никогда не имела.

Данте...«Если бы он был здесь... Если бы он держал меня сейчас...»

Но сейчас она не чувствовала силы. Только усталость. Только пустоту.

«Он ищет меня? Или уже решил, что я — потерянный ресурс?»

Мысли крутились в голове. Может, он действительно нашёл ей замену? Может, уже забыл её имя? Может, даже не знает, где она?

Она прижала ладони к лицу, пытаясь сдержать рвущийся наружу стон. Но звука не вышло. Только безмолвная мольба:

«Пожалуйста... хоть кто‑нибудь... найдите меня...»

День двенадцатый... тринадцатый... четырнадцатый... подсчет потерял свой смыслВнутри неё не осталось ни гнева, ни ярости — только холодная, вязкая пустота. Она больше не представляла Данте. Не думала о мести. Не цеплялась за воспоминания.

Просто ждала.

Чего? Смерти? Освобождения? Она уже не знала.

Горло пересохло так, что каждый вдох обжигал, словно наждаком. В комнате стоял затхлый запах — смесь крови, пота и сырости. Где‑то за стеной монотонно капала вода: кап... кап... кап... — будто часы, отсчитывающие её последние мгновения.

Эвелин медленно повернула голову. Взгляд упал на руки — иссечённые, покрытые корками запёкшейся крови и свежими порезами. Она всматривалась в свои шрамы, словно пытаясь прочесть в них историю. Каждый рубец — след удара, каждый синяк — отпечаток чужого гнева.

«Это теперь моё тело», — подумала она. — «Не моё. Чужое. Искалеченное».

Пальцы дрогнули, коснулись одного из шрамов на предплечье. Боль пришла не сразу — запоздало, тягуче, как вязкий сироп. Но она не отдёрнула руку. Наоборот — надавила сильнее, будто проверяя: «Я ещё чувствую. Значит, я ещё здесь».Она лежала, свернувшись на холодном полу, и думала о своих шрамах. О том, как они меняют её. Не только снаружи — внутри тоже. Каждый рубец оставлял след в памяти, каждый порез вырезал новое слово в её сознании: «Ты не нужна. Ты не важна. Ты — ничто».Утром они принесли письмо.

Обычный лист бумаги, сложенный вдвое. Один из них бросил его на пол рядом с ней.

— Открой, — сказал он. — Это от твоей матери.

Дрожащими пальцами она развернула лист. Строки плыли перед глазами, но смысл пробивался сквозь туман:

«Эвелин, я больше не могу. Я не хочу жить в страхе. Я не хочу вспоминать тебя. Ты сама выбрала этот путь. Теперь оставь меня в покое».

Письмо упало на пол.

Внутри что‑то оборвалось. Не больно. Нет. Просто... тихо. Как будто последняя нить, связывавшая её с миром, наконец порвалась.

— Вижу, ты поняла, — сказал один из них. — Ты никому не нужна. Даже ей.

Она закрыла глаза. В голове — тишина. Ни мыслей. Ни чувств. Только эхо его слов: «Ты никому не нужна».Кто ты? Вопрос звенел в висках, раскалывая сознание на осколки.

Никто.

Ничто.

Пустота.

«Я найду тебя», — шептал Данте. Или это было лишь в её воображении?

В памяти всплыл момент, один из немногих светлых. Они стояли на крыше заброшенного здания, и ветер играл с её волосами. Данте молча смотрел вдаль, но когда она случайно коснулась его руки, он не отстранился. Просто стоял, позволяя этому мимолётному прикосновению существовать.

Две недели назад, квартира Данте

Пока они ожидали возвращения Данте, Авви не прекращала работу. Её пальцы летали по клавиатуре, экраны мерцали в полумраке, выхватывая из темноты резкие блики. Она пробиралась сквозь цифровые лабиринты — взламывала закрытые каналы, просеивала потоки данных, цеплялась за малейшие намёки.

И вот — прорыв.

Экран телефона Кита вспыхнул тусклым, почти призрачным светом, высветив короткое сообщение от Авви. Оно появилось так внезапно, что Кит вздрогнул, будто его ударило током. Сердце подскочило к горлу, дыхание сбилось. В этой напряжённой тишине, где каждая секунда тянулась как час, этот световой блик стал лучом — слабым, но реальным.

Дрожащими пальцами он разблокировал экран. Сглотнул, пытаясь унять внутреннюю дрожь, и всмотрелся в текст, словно боясь, что он растворится, как туман на рассвете.

«Я взломала камеры на въезде в промзону. Есть запись. Отправляю».

На экране появилось размытое видео. Камера, установленная над воротами, зафиксировала чёрный внедорожник, въезжающий на территорию. Номер был неразличим — размытые цифры, словно смазанные кистью. Но внимание Кита привлёк едва заметный скол на двери машины. Его форма напоминала птицу с распростёртыми крыльями — рваный контур, врезавшийся в память.

Кит впился взглядом в экран. Его дыхание участилось. Это был след. Крошечный, но реальный. Что‑то, за что можно ухватиться в этом хаосе. Слова повисли в воздухе, как пыль, поднятая ударом. Он огляделся, будто ожидая, что стены ответят ему. Но вокруг — только тишина, пропитанная запахом страха и железа.

Он открыл глаза. Экран телефона всё ещё светился, показывая застывший кадр с внедорожником. Птица на двери. Ворота промзоны. Время — 02:17.

— Это они, — прошептал он. — Это точно они.

Голос дрожал, но в нём появилась нотка решимости — слабая, хрупкая, но всё же ощутимая. Он поднял телефон, направил камеру на скол, увеличил изображение. Зафиксировал. Сохранил.

Потом набрал сообщение Авви:

«Птица на двери. Запомнил. Где именно въезд?»

Ответ пришёл мгновенно:

«Северный блок промзоны. Ворота 7. Дальше — по главной дороге до перекрёстка с жёлтой разметкой. Оттуда — пешком. Бункер под старым химзаводом. Вход через вентиляцию или восточную дверь».

Кит выдохнул. Впервые за часы ожидания у него появился маршрут. Не цель, ещё нет. Но хотя бы направление.

Он посмотрел на шарф в своих руках. Теперь это был не просто кусок ткани. Это была карта. Напоминание.

— Мы найдём её, — произнёс он вслух, будто убеждая не только себя, но и стены, и тьму вокруг. — Мы найдём.

Телефон снова дрогнул. Новое сообщение от Авви:

«Данте уже в пути. Будь готов».

Кит сжал зубы. Его руки перестали дрожать.

Теперь он знал: время бездействия закончилось.

Данте узнал о пропаже на третий день — в три часа ночи. Он вернулся с очередного заказа, рассчитывая хоть на пару часов тишины перед новым рывком. Но вместо привычного покоя его встретила разворошённая тьма квартиры — словно сама тьма расступилась, обнажив следы насилия.

Дверь была слегка приоткрыта. Данте замер на пороге, и в этот миг его сознание сработало как сканер:перекошенный силуэт дивана, выхваченный тусклым светом из коридора, осколки стекла на полу — будто кто‑то в ярости разнёс зеркало на тысячи острых воспоминаний, запах тяжёлый, многослойный: железо крови, кислый пот, густой страх.

Внутри — сначала вакуум. Абсолютная пустота, высасывающая воздух из лёгких. А потом — волна. Медленная, тяжёлая, как расплавленная лава. Она поднималась из глубин, заполняя грудь, горло, голову.

В сознании зазвучал голос — холодный, безжалостный:«Ты опоздал. Ты всегда опаздываешь. Она кричала, а ты был далеко. Ты не спас её. Ты не сможешь спасти её».

— Что ты здесь делаешь? — голос Данте прозвучал ровно, почти буднично. Но внутри что‑то схлопнулось с хрустом капкана, впивающегося в плоть.

Кит поднял голову. В полумраке его лицо казалось почти прозрачным — как отпечаток человека, истончившегося от страха и бессонницы. Глаза — красные, воспалённые, с тёмными кругами, будто он не спал уже несколько суток. Он не ответил сразу. Только сжал что‑то в руках крепче — так, что пальцы побелели, а костяшки хрустнули от напряжения.

— Я... — он запнулся, голос дрогнул, словно треснул под тяжестью невысказанных слов. — Я не знал, что делать.

Данте шагнул вперёд. Каждый шаг отдавался в тишине как удар молота по наковальне — чёткий, неумолимый. Он опустился на корточки рядом с Китом, протянул руку. В пальцах того был клочок ткани — серый, с едва заметным узором.

Данте взял шарф. Медленно прижал к лицу.

Запах — её запах. Слабый, почти растворившийся в воздухе, но всё ещё узнаваемый. Ноты жасмина и дождя, которые всегда сопровождали Эвелин. Теперь — пропитанные железом и страхом.

Он закрыл глаза. На секунду — только на секунду позволил себе утонуть в воспоминаниях, а потом — снова запах крови. Реальность, острая, как лезвие.

Данте открыл глаза. В них не было слёз — только лёд. Но под этим льдом клокотала ярость, густая и тяжёлая, как смола. Он сжал шарф в кулаке, чувствуя, как ткань хрустит под пальцами. Как хрустели бы кости тех, кто это сделал.

— Она не могла просто исчезнуть, — произнёс он тихо, почти шёпотом. Но в этом шёпоте звенела сталь. — Кто‑то её забрал. И я найду их.

Глаза Данте налились кровью — не метафорически, а буквально: тонкие сосуды лопнули от напряжения, превратив взгляд в два багровых озера кипящей ярости. Пальцы дрожали, но не от слабости — от чудовищного напора внутренней бури, от ярости, что бурлила внутри, как расплавленный металл в горниле ада.

Они забрали её.

Эта мысль билась в черепе, как молот по наковальне. Использовали как уязвимость. Наверняка пытают. А он... он даже не знает, куда её увезли. Беспомощность жгла изнутри хуже кислоты.

— Ты уверен, что это её? — спросил он. Голос звучал тихо, но в нём звенела такая холодная сталь, что казалось, будто он разрезает саму тишину на ровные ломти.

— Да. Она носила его последние три недели. Я видел, — прошептал Кит. Его взгляд снова упал на шарф, словно тот мог заговорить и выдать все тайны.

— Не знаю точно... Но Авви достала запись, — продолжил Кит, с трудом подбирая слова. — В промзоне видели людей из «Чёрной реки». Они вьезжали туда на черном внедорожнике. Им нужно то, что она нарыла на него.

— Она не отдала бы, — отрезал Данте. В его голосе не было вопроса — только непреклонная уверенность.

— Они знают. Поэтому... — Кит замолчал, не решаясь произнести вслух то, что уже читалось в его глазах.

Данте понял без слов.

Поэтому они не спешат её убивать.

Он медленно опустился на пол напротив Кита. Холод пробирал до костей, но Данте не чувствовал его — только ледяную ярость, пульсирующую в венах, как концентрированный яд. Она растекалась по телу, вытесняя все остальные ощущения, превращая его в орудие возмездия.

Комната кричала о насилии. О вторжении в их хрупкий мир.

Перевёрнутый диван, словно поверженное животное. Осколки стекла, рассыпанные по полу, как слёзы из острых граней. Тёмные пятна на стенах — молчаливые свидетели борьбы. Каждый предмет говорил: «Здесь была битва. Здесь её забрали».

Данте сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Боль была ничтожна по сравнению с тем, что творилось внутри.

Шарф Эвелин лежал у него на коленях — безжизненный клочок ткани, пропитанный её запахом и чужим страхом. Он сжал его в кулаке, будто пытаясь удержать ускользающую нить, связывающую его с ней.

— Сколько у них людей? — голос Данте звучал тихо, почти безэмоционально, но в этой тишине таилась буря.

Кит поднял глаза — в них читалась вина, страх и бессилие.

— Не меньше десяти. Может, больше. Бункер под старым химзаводом. Вход через вентиляционную шахту или с восточной стороны, но там камеры.

— Камеры отключим, — отрезал Данте. Его взгляд скользнул по комнате, фиксируя каждую деталь, каждую зацепку. Мозг работал как машина: просчитывал маршруты, варианты, риски.

— Данте... — Кит наклонился вперёд, его голос дрожал. — Это не просто похищение. Они хотят сломать её. Чтобы она сама всё отдала.

Данте сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Боль — ничто по сравнению с тем, что творилось внутри. Образ Эвелин, её смех, её взгляд — всё это вспыхнуло перед глазами, а затем растворилось в картине её мучений. Он представил её в темноте, окружённую врагами, и что‑то внутри него хрустнуло.

— Если они её тронут... — его голос звучал как лезвие, готовое разрезать тишину.

— Они тронули, — прошептал Кит, опустив голову. —... они уже начали.

Тишина.

Потом — звук, похожий на рык. Нечеловеческий, животный. Данте поднялся. Его лицо теперь было маской — без эмоций, без сомнений. Только цель. В глазах — лёд, за которым пылал адский огонь.

Он сделал шаг к окну, посмотрел на город. Огни мерцали вдалеке, но для него они превратились в точки прицела. Каждый дом, каждая улица — потенциальное убежище для тех, кто посмел тронуть его собственность.

— Значит, у нас два пути, — сказал он, голос звучал ровно, но в каждом слове таилась угроза. — Найти её до того, как они закончат. Или найти их после.

— И что потом? — спросил Кит, его голос прозвучал жалко, почти обречённо.

— Потом я сотру их в пыль, — ответил Данте. В его голосе не было ни гнева, ни ярости — только холодная, расчётливая решимость и безумная, неестественная ухмылка, будто он уже в голове представлял, как медленно пытает их, разрывает кожу, ломает кости, дает истечь кровью. — Я разберу их на части. Медленно. Методично. Они будут молить о смерти, но я не дам им и этого.

Он повернулся к Киту, и в его взгляде читалось нечто первобытное, древнее, как сама тьма.

— Ты знаешь, что самое страшное в агонии? — продолжил он, голос опустился до шёпота. — Не боль. Не страх. А осознание, что ты проиграл. Что ты — ничто. Я заставлю их почувствовать это. Каждое мгновение. Каждый вдох. Они поймут, что значит переходить мне дорогу.

Кит сглотнул, не в силах оторвать взгляд от Данте. Перед ним стоял не человек — воплощение возмездия.

— Я не остановлюсь, пока последний из них не будет мёртв, — продолжил Данте, его пальцы снова сжались вокруг шарфа. — А если она... если они её... — он запнулся, но тут же взял себя в руки. — Тогда я превращу их смерть в ритуал. В память о ней.

В комнате повисла тяжёлая тишина, нарушаемая лишь тиканьем часов. Время больше не имело значения. Теперь был только он, его цель и бесконечная, всепоглощающая ярость.

Данте провёл рукой по лицу, словно стирая последние следы человечности.

— Где именно бункер? — переспросил он, голос снова стал холодным, как сталь.

— Под старым химзаводом, — повторил Кит, с трудом сдерживая дрожь. — Восточная сторона, вход через вентиляцию. Но там...

— Там будут камеры, — перебил Данте. — И охрана. И ловушки. Но это неважно.

Он достал телефон, набрал номер. На экране высветилось имя: «Авви».

— Готовься, — сказал он в трубку. — У нас работа.

Он провёл рукой по лицу, словно стирая последние следы человечности. Когда опустил ладонь, перед Китом уже стоял не друг, не союзник — а машина для убийства.

— Я найду её, — произнёс он тихо, и в этом шёпоте было больше угрозы, чем в самом яростном крике. — А потом... потом я сотру их в пыль. По одному. Медленно. Чтобы каждый из них понял: трогать то, что принадлежит мне, — самое большое безумие в их жизни.

Тишина накрыла комнату. Только биение двух сердец — одно в панике, другое в холодной ярости — нарушало мёртвую тишину.

53720

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!