История начинается со Storypad.ru

13.1. Partir deggio o restar

24 декабря 2025, 16:21

Sesto:

Partir deggio o restar? lo non ho mente

per distinguer consigli.

Vitellia:

Sesto, fuggi, conserva a tua vita,

e 'l mio onor. Tu sei perduto,

se alcun ti scopre, e se scoperto sei,

pubblico è il mio segreto.

Sesto:

In questo seno sepolto resterà.

Nessuno il seppe<1>.

W.A.Mozart, "La clemenza di Tito", K. 621, atto II, scena 2 (Praga, 1791)

***

Rai Extra, «Опера сегодня», выпуск от 6 ноября 2010 года

-...полная чепуха! Не думаю, что кто-нибудь в здравом уме может всерьез говорить о «Милосердии» как об opera seria. Это не opera seria – это деконструкция opera seria, причем абсолютно сознательная. Моцарт знал, что делает. До него это несчастное либретто Метастазио использовали уже тысячу раз – казалось бы, беспроигрышный вариант: эй, парень, не ломай себе голову, бери его и клади на музыку! А Моцарт вместо этого зовет венецианца Маццола, чтобы тот перевернул весь сюжет с ног на голову, и что выходит в результате? Блестящая, изумительная провокация! От Моцарта ждали пафосного шоу об императорских добродетелях, а вместо этого он подсунул Леопольду историю, где все действующие лица врут самим себе. Секст пытается убедить себя, что его полюбят, Вителлия – что ее претензии на трон законны, а Тит помешан на своем имидже милосердного правителя, хотя на самом деле он просто трус. Посмотрите-ка, что он делает: он не карает зло, он не восстанавливает справедливость, он даже не прощает по-настоящему – он просто прячет голову в песок, чтобы ничего не решать!

- Тимми, насколько мне известно, вместо апофеоза всепрощения в финале вашей постановки нас ждет смерть Тита. Почему вы решили отринуть моцартовский хэппи-энд?

- Потому что у Моцарта нет никакого хэппи-энда. Тит – заложник образа, который он создал себе сам, и этот образ он давно уже ненавидит. «Дайте мне другое сердце». Но он зависим от восхвалений толпы, без них он нуль, пустышка. Чтобы показать это, мы даем заговорщикам ранить Тита: даже тяжело раненый, он не удержится, чтобы еще раз не урвать хоть немного всеобщего восхищения. Он выходит к римской публике, раны открываются, Тит умирает. И это логично: если ты выстроил всю свою жизнь на лжи, ты будешь лгать до конца любой ценой...

***

Неаполь, 5 ноября 2010 года

Дурацкие съемки испортили всю вторую половину дня. Устроившись в дальнем углу, чтобы лишний раз не попадаться никому на глаза, я наблюдала, как Хиддинк разглагольствует перед камерами, облокотившись на бутафорскую больничную койку, символизирующую смертное ложе Тита. Идеально напудренная физиономия обозревателя с Rai Extra, пристроившегося рядом в свете софитов, изображала усиленное внимание.

- Держу пари, этот тип не понял ни слова, – хмуро сказала я, когда все закончилось и телевизионщики убрались из зала, волоча за собой свою аппаратуру. – Тимми, может быть, хоть вы мне объясните, на кой черт весь этот балаган?

- Ты слишком серьезно относишься к жизни, – рассеянно отозвался Хиддинк, вытирая огромным малиновым платком пот, катившийся градом с младенчески гладкого лба. – Расслабься и дай этим парням сделать их работу.

- Они мешают мне делать мою.

- Детка, ты ведь не умрешь без этих двух часов репетиций, верно? – Хиддинк сунул платок в недра своего необъятного балахона и критически осмотрел меня с головы до ног. – Знаешь, тебе и вправду пора расслабиться. Курни травы или устрой себе шоппинг. Или вызови из Руана того мальчика, с которым вы держались за ручки.

- Это мой брат.

- У каждого свои вкусы. В любом случае придумай что-нибудь. Последние дни ты смахиваешь на ходячего мертвеца.

- Боитесь, испорчу картинку? – зло спросила я, кивая в сторону дверей, куда только что удалилась съемочная группа.

Хиддинк серьезно посмотрел на меня и покачал головой.

- Я боюсь того, что у тебя в голове. – Вздохнув, он присел на застеленное хирургическими простынями ложе Тита. – У тебя там что-то крутится, и это тебя изводит. Отдай ассистенту свои чертовы репетиции и не появляйся здесь до понедельника. Спи, трахайся, делай что хочешь, только приведи себя в порядок. Мне нужны твои мозги, а не твой труп.

Я открыла рот, чтобы посоветовать Хиддинку заткнуться и не пороть чушь, но вместо этого с языка вдруг сорвалось:

- Все так плохо?

- Еще нет. Но дальше будет хуже. – Он поднялся с больничного ложа, схватил меня за руку и развернул по направлению к двери. – Иди и выбрось из головы всю ту хрень, что у тебя там есть. И «Милосердие» тоже! Вернешься в понедельник с чистыми мозгами. Ничего за эти два дня не случится, слышишь?

Наверное, стоило бы послать его ко всем чертям, но вдруг я поняла, что у меня просто нет сил спорить. Если не считать недолгой поездки в Поццуоли и визита к синьоре Агостино, последние полторы недели я дневала и ночевала в театре. Отвернувшись от Хиддинка со смешанным чувством обиды и облегчения, я вышла из зала. В сущности, этот псих не так уж и неправ: до премьеры шестнадцать дней, с Аннием и Сервилией завтра может заняться коуч, терцет из первого акта подождет до понедельника...

Остановившись у кулера возле соседней двери, я набрала стакан воды и выпила ее залпом. Стоит не поспать пару-тройку ночей по-человечески, как потом целый день сохнет в горле, словно от волнения.

Или от страха.

Нет, это все глупости. Бояться нечего. Я не убивала Роберто Манчини – во всяком случае, если верить Джулиано и Жозефу, рядом со мной больше не загорались предметы, и даже дурацкие случайности, вроде тех, что едва не прикончили нас с Шульцем по дороге из Вийе, ни разу не давали о себе знать. И все же все эти дни меня преследовала непонятная смутная тревога. Как будто что-то должно было случиться, но я не знала, что.

Это подспудное чувство не давало мне спокойно спать – собственно говоря, в конце концов я вообще почти перестала спать. От этого голова постоянно была как в тумане, и окружающие люди и предметы казались немного нереальными. Поначалу это не очень беспокоило: чем меньше отвлекаешься на мелочи, тем легче сосредоточиться на том, что по-настоящему важно. Но кажется, все зашло слишком далеко. Беда не в том, что это заметил Хиддинк – по моему глубокому убеждению, он и сам разговаривает с голосами в голове ничуть не реже, чем я. Хуже, если это заметят другие. Не хочу, чтобы кто-нибудь решил, что я действительно ненормальная. Сегодня, пока этот напудренный тип с Rai битый час допрашивал меня в холле на фоне статуи Чимарозы (почему Чимарозы? Он-то какое отношение имеет к «Милосердию», черт возьми?), я каждую секунду опасалась, что он спросит, как поживает моя амнезия. Или, того похлеще, где это юное дарование маэстро Феличиани пропадало последние полгода. К счастью, дело обошлось обычными благоглупостями о Моцарте, так что, выдав все, что от меня требовалось, я успешно спаслась бегством.

Вечером, включив скайп, я рассказала об этом Изабель – нужно ведь о чем-то говорить на сеансах, а я никогда не знаю, о чем.

- Лоренца, голоса в голове еще не делают человека сумасшедшим, – спокойно заметила она. – Пока они не мешают ни окружающим, ни вам самой, вы вправе считать себя абсолютно вменяемой. Вспомните Жанну Д'Арк – ей голоса не мешали.

- Потому что говорили ей: «Иди и спаси Францию», а не «Возьми топор и заруби свою семью и соседей»?

- Что-то вроде этого. К тому же, насколько я понимаю, ваши голоса пока что не советуют вам взяться за топор?

- Нет. Это вообще не голоса в прямом смысле, я же вам объясняла. Это просто мысли. Или, может быть, воспоминания – не могу сказать точно. Я вообще не знаю, откуда они приходят и чьи они.

- То есть вы отделяете их от собственной личности?

- А какую из моих личностей вы имеете в виду? Изабель, мы ведь об этом уже тысячу раз говорили: вот была я – та основная личность, которая временами ничего не помнила. Хотела вспомнить, но не могла. И была субличность, которая помнила все, но не слишком-то горела желанием делиться своими воспоминаниями. А теперь есть я-настоящая, или я-теперешняя, если вам угодно. Я ни то и ни другое, я забыла все, что знали мы обе. Зато теперь я вообще ничего не забываю, хотя пользы мне от этого ни на грош! Хотите, опишу вам всех, кого я видела сегодня по дороге из театра домой? Или посчитаю, сколько трещин на тротуаре от отеля до мола Беверелло? Правда, для этого придется взять карандаш и ставить галочки на бумаге, потому что считаю я хуже первоклассника, но я вспомню их все, можете не сомневаться. И никаких диссоциаций, или как их там!

- Разумеется, никаких диссоциаций. Их время прошло. Они вам больше не нужны.

- Что вы хотите этим сказать?

- Когда вы были ребенком, они помогали вам выжить. Если бы не ваш талант диссоциировать, воспоминания о погружениях в лабиринт всегда оставались бы при вас – а это, согласитесь, не тот опыт, с которым может справиться маленький ребенок. Но потом это умение сыграло с вами злую шутку. Вы начали использовать его не только по отношению к своим видениям, но и в реальной жизни. Вместо того, чтобы учиться справляться с трудностями, вы отгораживались от них, переадресовывая все свои страхи и желания своей субличности. Хотя на самом деле вполне могли обойтись и без этого.

- Вы в этом уверены?

- Конечно, уверена. Ведь сейчас вы справляетесь с лабиринтом, не так ли?

- Пожалуй, – пробормотала я. В словах Изабель был смысл: в лабиринте я чувствую себя самой собой и продолжаю оставаться самой собой, чего бы я ни боялась.

- Когда-то диссоциация была для вас полезным инструментом – как костыль для больного или, если хотите, как помочи для ребенка. Но когда ребенок вырастает, помочи уже не нужны. Вы выросли, и они начали вам мешать. Хуже того, пропасть между основной личностью и субличностью становилась все больше – вас сформировал слишком разный опыт, и эта разница постоянно накапливалась, пока не дошла до критической точки. Собственно, я думаю, что ваша амнезия – это попытка психики преодолеть эту пропасть и переформатировать себя саму. Как форматируют жесткий диск, понимаете?

- Стирая с него данные? Поэтому я все забыла?

- Похоже на то. Хотя «забыла» – не совсем правильное слово. Люди ничего не забывают, все воспоминания остаются в нашем подсознании.

- «Мы ведь как слоны, ничего не забываем», – пробормотала я себе под нос, вспомнив безумную Рене Ружвиль.

- Что, простите?..

- Нет, ничего... И сколько у меня теперь шансов вытащить свою память из этого подсознания?

- Все зависит от вашего желания. Раньше определенную долю воспоминаний присваивала, если можно так выразиться, ваша субличность – для того, чтобы оградить от них остальную часть психики. Теперь этой преграды нет. Да вы и сами это чувствуете – вы ведь то и дело что-нибудь вспоминаете, верно?

- Может быть, – уклончиво сказала я. – Только от этого все еще больше запутывается.

- Что именно?

- Не знаю... – Объяснять, что меня смущает, не хотелось, но сказав «а», придется говорить и «б». – Просто мне теперь кажется... кажется, что чем дальше, тем меньше я могу сделать из этого всего правильные выводы. Все слишком переплетается, одни вещи кажутся похожими на другие, и люди тоже. Даже вы мне постоянно кого-то напоминаете.

- Я? – Изабель посмотрела на меня со сдержанным интересом. – И кого же?

- Не знаю. Скорее всего, никого, в том-то и дело. Мы ведь не встречались с вами раньше?

- Нет.

- Я так и думала. Хотя даже если бы это было не так, вы бы все равно не признались... Нет, не нужно снова рассказывать о параноидных защитах, это я выучила наизусть еще в Монтре. Просто это сходство, которое то ли есть на самом деле, то ли его нет, – оно меня...

- Оно вас пугает?

- Скорее, злит. И сбивает с толку. Мне не нравится, когда кто-то пытается играть со мной краплеными картами, даже если этот «кто-то» – мой собственный мозг.

- Лоренца, вы умный человек. Думаю, рано или поздно вы во всем разберетесь, – Изабель вздохнула. – Откровенно говоря, сейчас меня куда больше беспокоит ваша бессонница.

- Почему?

- Потому что то, о чем вы рассказываете – тревожность, проблемы со сном, дереализация – похоже на предпсихотическое состояние.

- У меня уже был транзиторный психоз, – буркнула я. – В пятнадцать лет.

- Когда вы потеряли голос?

- Да.

Изабель с сомнением покачала головой.

- Знаете, в вашем случае я бы не стала с уверенностью говорить о таких диагнозах. Вы что-нибудь помните о том, что тогда с вами происходило?

- Нет, ничего, – быстро сказала я.

- Жаль, – она снова вздохнула. – Видите ли, в чем дело: психоз – не такая уж редкая вещь, как принято считать. Приблизительно у трех процентов людей в мире были психотические эпизоды: проще говоря, если вы зайдете в вагон метро, рядом с вами окажется как минимум один-два человека с таким опытом. Но в случаях с вашими собратьями то, что выглядит как острый психоз, чаще оказывается погружением в лабиринт, даже если они сами этого не понимают. Когда у вас в последний раз был приступ?

- Почти месяц назад. – Я с подозрением уставилась на Изабель. – Думаете, скоро будет следующий?

- Вполне возможно. Это часть вашей жизни, Лоренца, ее нельзя вычеркнуть или отбросить. Ваша задача – просто сохранять спокойствие и не забывать о времени. Пока вы контролируете время и себя саму, с вами ничего не случится, вы же помните об этом?

- Помню. Но что мне делать сейчас, пока эта чертовщина не началась снова?

- Попробуйте просто отдохнуть. Ваш коллега дал вам отличный совет: расслабьтесь хотя бы на эти два дня. Если не получится заснуть, выпейте какого-нибудь легкого снотворного. Чем больше у вас будет сил, тем легче вам будет справиться с вашим погружением. – Она бросила взгляд куда-то вниз – видимо, на наручные часы. – Что ж, на сегодня, пожалуй, все. Хотя, может быть, у вас остались какие-нибудь вопросы?

- Только один.

- Какой?

- Вы только что назвали таких, как я, моими собратьями. А как вы называли нас в «Вергилии»? Испытуемыми? Подопытными?

Чуть помедлив, Изабель улыбнулась – левая половина лица, обычно неподвижная, дрогнула, образовав едва заметную ассиметричную морщину у рта.

- Пациентами, Лоренца. Просто пациентами.

Позже, покончив со всеми вечерними делами, я вышла на балкон и долго смотрела на залив. Было уже совсем темно: побережье блестело огнями, словно брошенная возле зеркала рождественская гирлянда, но облака над Везувием все еще сияли красным, подсвеченные зашедшим солнцем. Мне нравился этот вид – в любое время суток и при любой погоде, однако в последние дни я почти перестала его замечать. У меня не было времени остановиться и подумать. Теперь время появилось – словно неожиданный и не совсем желанный подарок, но голова была пуста, как брюхо выпотрошенной рыбы. Уставившись вдаль, я бездумно разглядывала огоньки кораблей на Беверелло, отражавшиеся в темной воде, пока, наконец, от этой мерцающей ряби откуда-то изнутри меня не начала снова подниматься тревога.

Сглотнув слюну, я вернулась в комнату, прикрыла за собой балконную дверь и зачем-то несколько раз проверила защелку. Нужно уснуть. Может, принять снотворного, как советовала Изабель? У меня есть полпузырька донормила – во внутреннем кармане чемодана, я не выкладывала его оттуда еще со времен Руана. Но лезть за ним не хотелось. Я помню, что незадолго до обоих приступов – в Руане и еще раньше, в Сен-Клу – я пила эти чертовы таблетки: не уверена, что это имеет хоть какое-нибудь значение, но рисковать лишний раз я не собираюсь. «Это часть вашей жизни, ее нельзя вычеркнуть или отбросить». До чего легко рассуждать о таких вещах, когда точно знаешь, что тебе никогда не придется испытать их на собственной шкуре!

Нет, лучше уж принять ванну. От горячей воды иногда тянет в сон: может быть, мне повезет, и это сработает? Зайдя в ванную, я повернула рычаг крана и не глядя плеснула под бурлящую струю порцию пены из первого попавшегося флакона. Под струей мгновенно образовалась шапка радужных пузырьков, в воздухе потянуло смолисто-травяным запахом – лаванда и розмарин. Ну что ж, могло быть и хуже. Забравшись в обжигающую воду, я дождалась, пока ванна наполнится полностью, закрыла кран и откинулась затылком на холодный край ванны.

От горячей воды и пены пощипывало кожу, и вскоре тело начало казаться одновременно очень легким и очень тяжелым. Какое-то время я терпеливо рассматривала белый потолок над головой, уговаривая себя расслабиться, затем прикрыла глаза. Розмарин постепенно растворялся в слегка удушливых волнах лаванды, и вскоре я перестала его ощущать. Так бывает: я неважно различаю запахи, и временами мой мозг шутит, подсовывая обонянию одни ощущения вместо других. Сейчас мне казалось, что вместо розмарина к лаванде почему-то примешивается горький можжевеловый аромат.

А затем я увидела Рене Ружвиль. Мы снова сидели на скамье посреди цветущего сада, но это был уже не сад Сестер Благовещения, а небольшой городской парк – с лаврами и оливами, высаженными вдоль террас, с густыми кустами можжевельника и синими полосами бесконечных лавандовых клумб. Ниже по склону тонули в зелени черепичные крыши домов, обрамленные на горизонте извилистой полоской гор.

По дорожкам с криками бегали дети, играя в какую-то игру с мячом.

«Прекрасная долина», – сказала Рене, не поворачивая ко мне головы.

Я заглянула ей в лицо: на нем отражалось спокойствие – не та бесстрастность мраморной статуи, что я видела раньше, а обычное человеческое спокойствие. Чуть прищурившись, Рене смотрела вдаль, на горы, терявшиеся на горизонте в синеватых облаках, и ветер шевелил завитки волос, падавшие ей на шею.

«У тебя получилось вернуться?» – спросила я и тут же поняла, что сморозила глупость. Это сон, я могу увидеть Рене только во сне, значит, она по-прежнему мертва.

Рене повернулась, скользнув по мне взглядом прозрачно-серых глаз.

«Здесь всегда хорошо. Но лучше всего в мае. Ты же знаешь».

«Знаю?»

По лицу Рене пробежала легкая тень.

«Ты опять задаешь неправильные вопросы. – Я ожидала услышать в ее голосе знакомые презрительные интонации, но вместо этого в нем звучала печаль. – Ты не наблюдательна».

«Вы не наблюдательны. Уберите мысленно волосы с лица...»

«Я видела портрет женщины с цветочной гирляндой, – сказала я. – Ты на нее очень похожа».

Рене махнула рукой, словно мои слова ничего не значили.

«Ты много всего видишь, но очень мало понимаешь. Просто перестань бояться».

«Чего именно? Рене, прошу тебя, не говори загадками! Объясни, чего я не должна бояться!»

Она покачала головой и снова перевела взгляд вдаль, на открывающийся перед нами пейзаж.

«Прекрасная долина», – снова сказала она, затем встала и пошла вперед по дорожке. Запах цветущей лаванды вдруг сменился терпким ароматом ландышей – настолько сильным, что у меня закружилась голова.

Преодолевая головокружение, я поднялась со скамьи и сделала несколько шагов вслед за Рене. Она обернулась и, нахмурившись, выставила вперед руку в останавливающем жесте.

«Не нужно. Тебе нельзя».

«Не уходи! – закричала я, задыхаясь от жары и одуряющего цветочного благоухания. – Не уходи, пожалуйста! Останься и скажи мне, что я должна сделать!»

Я рванулась к ней, но тут же почувствовала резкий удар в бедро – один из малышей, носившихся по дорожке с мячом, врезался в меня на бегу, почти сбив с ног. Я взмахнула руками, пытаясь удержать равновесие. Запах ландышей стал совершенно невыносимым, все вокруг начало темнеть. Я широко раскрыла глаза, инстинктивно спеша запечатлеть в памяти исчезающий мир – зеленые оливы на фоне синих гор, светлые волосы ребенка, выбивающиеся из-под бейсболки, силуэт Рене в розовой больничной пижаме – но краски стремительно меркли, и я снова оказалась...

В темноте.

Примечания

<1>. Секст: Бежать мне или остаться? Не знаю, какому внять совету. Вителлия: Секст, беги, спасай свою жизнь и мою честь! Ты погиб, если тебя разоблачат, а вместе с тобой разоблачена будет и моя тайна. Секст: Она останется похороненной в этом сердце. Никто о ней не знает.

<2>. Слова Тита из арии во втором акте: «Se all'impero, amici Dei, necessario è un cor severo, o togliete a me l'impero, o a me date un altro cor» («Если правитель должен быть жестокосердным, отнимите у меня власть, благосклонные боги, или же дайте мне другое сердце»).

400

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!