3 часть.
8 мая 2025, 18:186 октября 1989 года.
Мэг сидела на полу, скрестив ноги по-турецки, будто возвращалась в детство. В комнате было душно, окно распахнуто настежь, и сквозь оборванную москитную сетку тянулся горячий ветер с реки, пахнущий пылью и чем-то горелым, как будто где-то неподалёку кто-то жёг сухую траву или письма, которые больше никто не должен был читать.
Волосы у девушки были растрёпаны, липли ко лбу, и в сумеречном свете раннего рассвета её лицо казалось старше, чем было на самом деле — с усталым ртом и глазами, в которых уже несколько дней не было сна. Вокруг неё были разложены мамины вещи, спасённые ею в спешке, пока отец сжимал челюсти и с трудом удерживал себя от того, чтобы выбросить всё подчистую, как мусор.
Мэг собрала всё в старую коробку из-под обуви, на которой ещё виднелась выцветшая надпись Red Goose Shoes. Внутри лежали любимые кольца матери — тонкие, словно сделанные из нитей медного солнца, её духи, которые теперь пахли затхло, и письма — множество писем, адресованных самой себе. Там были и вырезки из газет. Она не сразу поняла, зачем мать их хранила. Газеты были датированы октябрём 1986-го, и на одной из них, с пожелтевшими краями и пятном от чая в углу, было лицо — знакомое лицо.
Эми Клейборн.
Девочка, что исчезла в тёплый день, 30-го сентября, три года назад. Дочь Вернона Клейборна, странного затворника с глазом, прикрытым стеклянной линзой. Он говорил, что девочка просто ушла из дома в одной сорочке и не вернулась, что, мол, всё как в кино: след оборвался у старой школы, и никто больше её не видел. Но Мэг знала, что это ложь.
И вот, среди душного рассвета, правда медленно поднималась из темноты её памяти, как болотный пар из-под гнилых досок крыльца. Она вспомнила. Вспомнила, как 10 октября 1986 года, когда весь Стратмур-Виллидж наводнил людской гомон, поисковые собаки и вспышки фотокамер, Мэг проснулась поздно ночью и увидела его за окном.
Он шёл быстро, почти крался, сгорбившись, будто не хотел, чтобы его заметили. И в руках у него была девочка. Светловолосая, в розовом платье. Эми. Она не плакала, но её голова лежала безвольно на плече отца.
И она запомнила не это — нет. Она запомнила, как Вернон, заметив её взгляд, вдруг застыл, и его стеклянный глаз сверкнул, как монета на дне колодца. Он не испугался. Он просто кивнул ей, как взрослый кивает ребёнку, которому не стоит вмешиваться во взрослые дела.
Но тогда она была ребёнком. А теперь — нет.
Теперь, когда мать умерла — или её убили — всё это возвращалось, будто давно зарытый гроб вывернулся на поверхность. И сцена в ванной, где нашли мать — тело подвешено над водой, как над преисподней, волосы слиплись, словно мёртвая медуза, — не давала покоя.
Её мать боялась воды. До паники. В доме, где Мэг выросла, вода была врагом. Не было купаний при свечах, не было долгих ванных с пеной, как у других девочек в книжках. Только душ, только двери открыты настежь, только в чьём-то присутствии. Её мать даже в раковину руки мыла неловко, с подрагивающими пальцами.
Мэг встала, оставив на полу коробку и разложенные мамины вещи — будто крошки от старого пирога, раздавленного в спешке. Беспорядок, оставленный ею, напоминал след обряда, закончившегося всхлипом. Она шмыгнула носом, и серая слизь осталась на тыльной стороне ладони. Лицо её было опухшим, будто кто-то лепил его грубыми пальцами гончара: нос покраснел, скулы слились с тенями, а глаза — да, глаза — стали похожи на грецкий орех: тёмные, округлые, будто скрывающие под твердой скорлупой нечто важное, что может треснуть от одного неправильного слова.
Сквозь щель под дверью доносились звуки — сперва неясные, как гул далёкого трактора в поле, потом — чётче: мужской голос, низкий, обволакивающий, с тем ленивым протяжным тоном, каким обычно говорят те, кто много курит и редко молчит. За ним — чей-то смешок, стул, что задел ножкой за плитку.
Она вышла в коридор, где старые стены были изъедены жарой, как зубами времени. Обои — цветочные, с бледнеющими розами — отклеивались от углов, будто и они устали держаться. Мэг прошла мимо закрытой двери в комнату родителей — та стояла, как замёрзшая собака: не пускала, но и не гнала.
Старые доски под её босыми ногами поскрипывали так, будто разговаривали сами с собой. Лестница вела вниз, в прохладный полумрак, где тусклый свет от лампы с бусинами стеклянных подвесок разливался, как мед, по деревянным стенам. На кухне пахло жареным луком, табаком и чем-то смолистым — терпким, как воспоминания, которые не стереть.
Там, у плиты, стоял он.
Дядя Жак.
Сорвиголова, чертов сын сапожника, который когда-то в семнадцать лет уехал из Стратмура в Луисвилл, чтобы “пожить настоящей жизнью”, и вернулся только спустя десятилетие — с двумя шрамами, тремя бывшими жёнами и бесконечными байками о барах, где подавали самую дешёвую выпивку к югу от реки Огайо. Его лицо было загорелым, щетинистым, с неизменной ухмылкой, в которой смешивались лёгкое безумие и уверенность в собственной неуязвимости. В прошлом у него была побрита голова — по моде или в знак бунта — но теперь кудри торчали в разные стороны, будто ветер сыграл на нём веселую кадриль и забыл пригладить.
Его волосы были цвета старого меда, но с проседью у висков — как пепел на краях догорающей бумаги. На нём была майка без рукавов, с заплатой на боку, и старая охотничья рубашка, запахнутая на одну пуговицу. Жак стоял, опершись локтем о холодильник, будто весь этот дом был ему родной сарай, в котором можно курить, громко говорить и ставить ноги на стол.
В углу кухни, на табурете с облезлой краской, сидела Лили. Она держала в руках апельсин и ковыряла кожуру ногтем, медленно, как будто от этого зависела её жизнь. Её длинные пальцы выглядели неестественно чистыми — как у тех, кто всегда держится в стороне от грязи. На ней была белая ночная рубашка, сползшая с плеча, и вокруг неё витала аура холода, будто она жила в каком-то другом, более изысканном мире, где жара не липнет к спине, а люди говорят приглушённо и тонко.
– Надо же, и ты тут, — протянула она, бросив взгляд на сестру, – как будто старому цирку не хватало ещё одного клоуна.
Жак прыснул, не без удовольствия, и похлопал себя по колену.
– А вот и соль здешней земли. Лили, ты всё такая же — злая, как чёрт на похмелье.
– И ты всё такой же — воняешь, как погреб в августе, — отозвалась она, не поднимая глаз.
Дядя закатил глаза и пригубил сигарету. В комнате повис густой, едкий дым с оттенком чего-то прелого, как старый табак, пролежавший в кармане кожаной куртки слишком долго. Он глубоко затянулся, прищурился и, выпуская сизую струю сквозь зубы, лениво качнул головой, будто отгоняя мысли, что жужжали в его голове, как назойливые слепни.
– Ну, не всем же пахнуть жасмином и женским тщеславием, — усмехнулся он, наливая себе остатки кофе, который, похоже, томился на плите с самого утра. Густая, чёрная, как болотная вода, жидкость плеснулась в щербатую кружку с облупившимся рисунком – когда-то на ней были розы, теперь же остались лишь блеклые пятна. Он дунул на напиток, но даже жар рассветного Кентукки не мог состязаться с этой адской жижей.
Лили скользнула по нему взглядом, как по куску мяса, залежавшемуся на прилавке. Её тонкие пальцы всё ещё ковыряли апельсин, не торопясь, методично, будто препарируя его, извлекая жилки и волокна с болезненной точностью.
– Господи, Жак, ты хоть раз пробовал вести себя прилично? – протянула она с ленивой издёвкой.
Он ухмыльнулся, обнажая зубы, чуть желтоватые от табака, но крепкие, как у дворовой собаки.
– А что, Лили? Хочешь, чтобы я присел на краешек стула, сложил руки на коленях и попросил у тебя разрешения дышать? – он ткнул сигаретой в воздух, оставляя после себя тонкий змеиный след дыма. – Не дождёшься, сестричка.
Лили скривила губы, отбрасывая на стол кожуру – её пальцы остались влажными, пахнущими цитрусом. Она вытерла их о край своей белой рубашки, будто смахивая невидимую грязь.
Мэг шмыгнула носом, опустив голову и опершись о дверной косяк. Она улыбнулась — робко, будто боясь, что этот момент растает, как августовский иней. Ей давно не хватало семьи, даже такой, с застарелым перегаром, язвительными словами и цитрусовым запахом на чужой коже.
В окно тянулся рассвет — ленивый, липкий, крался по полу растянутыми тенями и цеплялся за облупившуюся краску на стенах. Ветер с реки был горяч, нёс с собой запах высохшей травы, речного ила и давнего костра. Небо за домами алело, словно старая портьера в доме покойной миссис Бишоп, что когда-то висела, пока мыши не изгрызли её до клочьев.
Жак, стоявший у плиты, покосился на Мэг — прищуренно, с той небрежной внимательностью, какой наделены только люди, умеющие находить слабые места. Он постучал по кружке костяшками пальцев, отчего глухо звякнуло, и ухмыльнулся, подкуривая новую сигарету от догоревшего окурка.
– Что, малышка, прибилась обратно к семейному очагу? — протянул он, пуская дым кольцами. – Или просто любопытство замучило?
Мэг покачала головой, не в силах заставить себя переступить порог. В этом доме воздух пах воспоминаниями. Каждое пятно на скатерти, каждая заезженная до шероховатости ступенька лестницы — всё говорило о прошлом, что возвращалось, как плесень на старой стене.
Лили фыркнула, всё так же лениво ковыряя апельсин. В её голосе не было злости — только пренебрежение, застывшее в усталых, нарочито медленных интонациях:
– Она пришла смотреть, как мы грызёмся, как псы у мясника. Ей же это всегда нравилось. Как маленькой — пряталась за перилами и слушала, когда мама с папой спорили.
– Лили, ты бы хоть раз промолчала, — Жак усмехнулся, качнув головой. – Или у тебя язык отсохнет без яда?
Она приподняла бровь, но не ответила. Только подцепила подушечками пальцев сочную дольку и поднесла её ко рту, обводя влажный край кончиком языка.
Мэг прошла к столу, не удостоив взглядом Жака, который, развалившись на стуле, лениво попивал чёрный, горький, как его нрав, кофе. Он скользнул по ней оценивающим взглядом — этакая смесь насмешки и интереса.
Лили, сидевшая сбоку, чуть склонила голову, поводя плечом, будто невзначай показывая, что недовольна. Она всегда встречала сестру с этим выражением — будто Мэг была всего лишь гостьей в её доме, а не родной кровью.
– Значит, ты тоже решила вернуться? — голос Жака, низкий, с тягучей хрипотцой, нарушил натянутую тишину.
Он прищурился, ожидая ответа. Капля кофе стекала по краю его чашки, оставляя тёмный след на белом фарфоре.
– Видимо, да, — отозвалась Мэг, поднимая глаза.
Её голос был ровным, но внутри что-то сжалось. Вернулась ли она? Или просто сбежала от чего-то ещё?
Лили цокнула языком, потянулась к сахарнице и начала медленно, как бы невзначай, размешивать сахар в чае.
– Скажи уж прямо, — не выдержала она. – Ты снова сюда прибилась, потому что у тебя ничего не вышло, да?
– А тебе-то что?
Лили приподняла брови с ленивым интересом, её губы растянулись в ухмылке, которая больше подходила лисе, чем человеку.
– Просто интересно, как долго ты пробудешь на этот раз, прежде чем снова сбежать, — её голос был медовый, растянутый, как сироп на жаре, но в глазах мелькнула насмешка — быстрая, колючая, как вспышка зеркала на солнце.
Жак усмехнулся. Его усмешка была кривая, с ухмылом бывалого человека, который повидал куда большие трагедии за кухонным столом. Он допил кофе — крепкий, чёрный, как исповедь, — и с глухим звоном поставил кружку на деревянный стол. Стол был старый, с покоцанными краями, в тёплых разводах утреннего света он выглядел как бархатная доска для семейных боёв.
– О, девчонки, — проговорил он, опершись локтями о край, — не устраивайте спектакль на голодный желудок. У вас хотя бы завтрак готов? Или мне придётся самому себе яичницу жарить?
Он говорил так, словно по-прежнему был хозяином в этом доме, хотя давно уже здесь не жил. Его голос звучал с нажимом, с легкой издёвкой, но без злобы. Жак был из той породы людей, которые могли бы заговорить даже с тенью, и она бы им ответила.
Лили закатила глаза и встала, всё с той же манерной грацией, будто это не кухня, а сцена в Бродвейском театре.
– Ты ж в прошлый раз чуть дом не спалил, когда решил поиграть в повара, — сказала она, направляясь к раковине. – Сковородка к потолку прилипла — помнишь?
– То была кулинарная импровизация, — парировал Жак. – Искусство, ты просто не поняла замысел.
Он уже возился с плитой — старая газовая, с облупившейся эмалью и вечной пахучей копотью. Спичка вспыхнула с хрустом, и запах серы вплёлся в общий утренний аромат: пыль, тёплый металл, прошлогоднее варенье, которое никак не выбросят с полки.
Мэг всё это время сидела, у окна. Рама была старая, покосившаяся, стекло мутное, с разводами, как у невыспавшегося глаза. Она смотрела наружу: улица ещё дремала. Пара стариков сидела у аптеки на скамейке, пили из термоса, и, казалось, даже дышали медленно, чтобы не разогнать жару.
Ветерка не было. Лишь горячий воздух, будто надувшийся паровой мешок, нависал над домами. И птицы молчали — даже они предпочли отсидеться в тени. – Почему ты вернулась, Мэг? — спросила Лили, не оборачиваясь, пока мыла руки. – Правда. Скажи хоть раз без того твоего лицемерного «всё хорошо». Это ведь не просто так.
Жак щёлкнул лопаткой по краю сковороды. Яичница зашипела, и звук был почти что спасительным — заполнял тишину, в которой слова становились опасными.
– Тише, девочки, — пробурчал он, – ещё пара таких разговоров, и мне придётся налить себе бренди прямо в кофе. А ведь ещё только шесть утра.
Мэг наконец оторвалась от окна.
– Потому что мне некуда больше идти, — сказала она тихо. Голос её был ровный, но с хрипотцой, как у человека, давно не говорившего вслух своих чувств.
Жак с минуту молчал, а потом положил на тарелку поджаренный ломоть хлеба и протянул ей.
– Тогда садись. Здесь у нас пока ещё кормят.
Лили лишь фыркнула. Она вытирала руки о полотенце, будто счищая не воду, а что-то неприятное.
– Не надейся, что всё станет, как раньше, — бросила она.
Полотенце с мягким хлопковым вздохом упало на стол. Оно ещё хранило тепло её рук, но Лили уже шла прочь, тяжело и неохотно, будто ноги её вросли в горячий линолеум. Каждый шаг — как отказ. Как вызов.
Дощатая лестница заскрипела под её лёгкими шагами, жалуясь на ранний час. Сквозь промежутки в перилах на её спину падал медленный свет — полосами, как решётка. На секунду она казалась узницей этого дома, этой семьи, самой себя.
– Я кому это готовлю, а? — донёсся до неё хрипловатый голос Жака, подбитый яростью, но не злой. Скорее — уставшей.
Он стоял у плиты, поджав губы, переворачивая яичницу на сковороде, как будто от этого зависела его честь. Масло шипело, брызгало, как будто пыталось вступиться за него. На его майке — старой, выцветшей, с надписью Louisville Sluggers — пятна от масла ложились как боевые отметины.
– Да подавись ты своей яичницей, — бросила Лили, не оборачиваясь. – Так и запишем, — фыркнул он, – «завтрак из одних проклятий и обид».
Она поднялась на второй этаж, где запах жареного уже не ощущался, только пыль, давно забытая тень духовых труб, и тёплый запах старого дерева, выгоревшего на солнце и пропитанного жизнью. На кухне повисло тишина. Не та, что облегчает. А та, что тяжелит. Мэг, слегка сутулясь, обхватив ладонями горячую кружку, которую Жак подсунул ей без слов. Кофе был крепкий, терпкий, со следом чего-то горелого, как и этот дом, как и эти отношения.
– Прости её, — сказал он, не глядя. – Лили всегда так, когда боится. А она боится всё время. Только не признается даже себе.
– Я и сама… — начала Мэг, но он поднял ладонь.
– Не надо. Ты хотя бы вернулась. А это, чёрт побери, уже больше, чем мы могли надеяться.
Он встал к раковине, ополоснул сковороду, глядя в мутное окно, за которым утро всё ещё лениво разминалось, точно старик, вытягивающий затёкшие кости на веранде. Снаружи деревья стояли неподвижно, будто придавленные зноем. Трава пожухла, почва потрескалась. Даже ветер казался уставшим
– Этот дом всегда был как ловушка, — тихо сказала Мэг, разламывая хлеб. – Стоит войти — и выходить уже не хочется. Или некуда. – Ага, — кивнул Жак. – Но ведь не дом виноват, а мы.
Она кивнула в ответ. Удивительно было слышать от него такие слова — от того самого Жака, который когда-то не приходил ночевать по трое суток, пил из горлышка и рассказывал такие байки, от которых у их покойной матери волосы вставали дыбом.
Он подошёл к столу, сел напротив, прислонившись плечом к спинке стула. Его тень, распластанная на полу, казалась больше самого тела — и уставшей, и дерзкой, как он сам.
– А ты что делать будешь? — спросил он, отломив кусок хлеба. – Планов у тебя, я гляжу, как у меня — сплошной туман да внезапности.
– Может, устроюсь в магазин у миссис Хоуп, если она ещё работает, — пожала плечами Мэг. – А может, в библиотеку, если та не развалилась.
– Да она, как ты, — усмехнулся он, – старая, пыльная, но держится. А миссис Хоуп умерла. Или переехала. Не помню. Может, и то, и другое.
Мэг усмехнулась слабо, но взгляд у неё был усталый.
– А Лили?.. — начала она.
– Лили сама разберётся, — махнул рукой Жак. – Она всегда разбирается. В чём-то. Хотя в чувствах её чёрт разберёт. Но сердце у неё есть. Где-то. Глубоко. Под слоями лака, помады и духов.
Мэг улыбнулась и кивнула, глядя в чашку. Горячий пар поднимался над ободком, струясь в воздухе, точно воспоминание. До того как она уехала — стремглав, с одним чемоданом и набитым гневом сердцем, — у них с Лили действительно были не плохие отношения. Местами даже сестринские. Они могли смеяться, закрывшись в ванной с радиоприёмником и банкой газировки, петь на два голоса под Элтона Джона и мечтать о побеге из Стратмур-Виллиджа.
Но мечтали по-разному. Мэг — о свободе. Лили — о сцене.
Тогда Лили ещё не красилась так ярко и не смотрела на неё через плечо. Тогда они вместе вытирали посуду на старой кухне, вместе подворовывали мелочь у матери на кино, вместе прятались от грозы в коморке за лестницей, где пахло картошкой, плесенью и мылом.
Теперь же между ними стояло нечто неуловимое, густое, как пар над кофе, — недоверие, обида, время.
– Всё наладится, — сказал Жак вдруг, будто читая её мысли. Он откинулся на спинку стула, закинув руки за голову. – Или не наладится. Но ты-то теперь здесь. Значит, шанс есть.
Он говорил с ленцой, как человек, привыкший ко всему — к уезжающим, к возвращающимся, к спорам за ужином и хлопающим дверям. Но голос его был мягче, чем обычно.
– Я ведь тоже не сразу понял, зачем ты вернулась, — продолжил он, разглядывая потолок, будто там был ответ. – Думал — как всегда, постоять, побурчать, порыдать на кухне. Но если ты решила остаться — ну, тогда держись. Этот дом и вправду не прощает слабых. Тут надо как гвоздь в доску — с первого удара.
Мэг кивнула, всё ещё чувствуя на губах горечь старого кофе, и подняла взгляд — за пыльным стеклом окна, меж листвы, трепещущей под дуновением сухого ветра, маячил дом Вернона Клейборна. Он стоял, как и раньше, крепкий, неуклюжий, будто вросший в землю — с облупившейся верандой, одиноким креслом-качалкой и тяжёлым, шепчущим о прошлом чердачным окном, за которым по слухам когда-то кто-то плакал.
Наверное, это тоже была причина её возвращения. Может, главная.
Чтобы не просто сбежать вновь, а — наконец — разобраться. С тем, от чего она уносила ноги, не оборачиваясь. С тем, что пряталось по углам её снов. Дом Клейборна был не просто соседским домом. Он был узлом. Узлом, который нельзя было развязать — только разрубить.
С тех пор как Вернон умер — а может, превратился в призрака, исчез, а может, и вовсе никуда не девался, просто стал частью этого знойного воздуха, этой почвы, этого города — никто не решался войти туда. Даже мальчишки, даже пьяницы. Дом остался нетронут, как часовня. Или как могила.
Жак, проследив за её взглядом, хмыкнул и махнул рукой.
– Надеюсь, ты не вздумала туда лезть. Там пауки с кулак, и, клянусь, дом скрипит ночью так, будто сам себе молитвы шепчет.
Мэг не ответила. Она снова увидела, как во дворе дома — пятнадцать лет назад — Вернон Клейборн, в тени вяза, раз за разом рубит полено. Белая майка на нём вся в поту, брови сведены, и по лицу — не пот, а злость. Мэг стояла тогда за кустом, затаив дыхание. Смотрела, как он вытирает топор о траву. Смотрела, как поворачивается, будто чувствует взгляд. А потом — исчезал в доме, и за ним закрывалась дверь, толстая, как стена.
Жак тем временем поднял ладонь, чтобы прикрыться от солнца.
– Ну всё, день пошёл. Сейчас Лили спустится, будет ворчать, что жара рано началась, а у неё макияж течёт. — Он усмехнулся. – Не переживай, я ей скажу, чтобы к тебе не приставала. Хотя... — Он кивнул в сторону дома Клейборна. – Там у тебя врагов пострашней, если всё правда, что болтали в этом году.
Мэг прикусила губу.
– А ты веришь в это?
– В то, что Клейборн не ушёл сам? — Жак пожал плечами. – Я в этом городе с тех пор, как в нём было больше лошадей, чем машин. Я видел, как люди уходят. И видел, как они прячутся. Иногда — в себе. Иногда — в подвалах.
Он сказал это с ленивой усмешкой, но глаза у него были серьёзные.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!