X.
27 сентября 2025, 08:37— 54 —
Ранним утром в день, когда должно было состояться отпевание и погребение Иерусалимского патриарха, Амори Нельского, люд, знатный и простой, заполонил улицы города. Толпы народа продвигались к площади Храма Гроба Господня, и в руках несли белые хрупкие цветы; как на пролитые слёзы, они ступали на осыпавшиеся лепестки тех, кто прошёл по улицам до них. Золотая кувуклия блестела под солнцем и тут же попадала в тень туч. Ветер, тёплый и сильный, рвал людские одежды и поднимал с улиц пыль.
Вратник раскрыл двойные широкие двери в Храм, и Балдуин IV первый прошествовал внутрь. За ним последовали высшие чины королевства. Король минул возвышение, с которого Амори Нельский, небесный страж, заточённый в человеческом теле, всегда встречал входящих: этот длинный, высушенный, словно пустынное дерево, старец, с высоты своего роста и помоста производил сильнейшее впечатление: простирая руки в стороны, высоко поднимая голову, увенчанную митрой, он держал патриарший посох и вещал глубоким мощным голосом: о Вере и Господе, о Войне и Мире, о Жизни и Смерти... Сегодня вместо Амори Нельского первую залу Храма занимали архиепископы четырёх митрополий: Цезарии, Назарета, Петры и Тира, однако из них не присутствовал только Гийом Тирский, по-прежнему пребывающий в Константинополе. Гийома заменял Эраклий, архиепископ Кесарии. Объяснялось это так же тем, что сразу после панихиды по Амори Нельскому, члены митрополии собирались зачитать два указа: один — со стороны Папы, Александра III, второй — со стороны Иерусалимского королевства. Оба этих указа несли в себе одну цель — объявить Эраклия Кесарийского новым патриархом Иерусалима и вручить ему ключи от Храма Гроба Господня.
Эраклий улыбался, ликуя и предвкушая вступление на желанную должность. Его наряд соответствовал всем канонам Церки: поверх белоснежной рясы он был облачён в саккос[1], сшитый из лазоревого атласа и тёмно-красной тафты, щедро украшенной шёлком, золотом и серебром; плечи и шею его венчал большой омофор[2], а голову — митра, сделанная из тех же тканей и драгоценностей, что и саккос. На фоне белых, красных и золотых одеяний архиепископов Балдуин IV казался царской тенью: одежды его были тёмными и глухими, руки — в атласных перчатках, которые отныне скрывали первые красные пятна, и только на лице бликом светлела повязка. Когда король первый преклонил колени перед гробом патриарха и тут же — перед Церковной властью, глаза Эраклия зажглись чёрным огнём, и ему не суждено было потухнуть ещё долгое время.
Амори Нельского похоронили в усыпальнице патриархов[3] — склепе, расположенном в древней части города за Золотыми воротами. Люд толпами провожал гроб патриарха, водружённый на роскошную телегу, что была запряжена лошадьми. Служащие спустились в каменный грот, где вдоль стен в круглых нишах горели вечные огни, и оставили гроб на возвышении среди десятка других. Когда запечатывались двери, последний луч дневного света пал на имя Амори Нельского, вырезанного на каменной плите, прежде чем сгинуть в тёплой мёртвой темноте.
Первым делом, взойдя на новую должность, отныне Эраклий Иерусалимский благословил военную кампанию Миля де Планси. Случившееся моментально приобрело огласку, и, заново воодушевлённый после печальных новостей о крепости Бофор, народ провожал коней государя и его свиты обратно от Золотых ворот до Яффских.
Отзвенели печальные колокола, и ветер разогнал последние смятые цветы по дорожным щелям и стенным прорехам, откуда они выглядывали холодно и забыто.
Миновав Яффские ворота, Балдуин IV тотчас отдал приказ собирать войска для военной кампании. Миль де Планси и Жерар де Ридфор взяли на себя основные обязанности. Король оставил коня на слуг и задержался во дворе, пока бароны, графы и рыцари шествовали мимо него, исчезая в полумраке раскрытых врат. Аскалон беспокойно гарцевал и вскидывал голову, выглядывая из стойла. Молодой король украдкой улыбнулся ему. Дал немое обещание вскоре объездить его, пустить порезвиться на воле. Но не только Аскалон жаждал царского внимания. Стоило Балдуину развернуться, он оцепенело замер так же, как служанка Нинэлия замерла напротив него. Он тут же вспомнил недавние события минувших дней: то, как среди вечерней темноты, дрожащих огней и беспокойного колокольного звона она затаилась во дворе. То, как, словно провидение, появилась в его покоях, когда он не мог даже представить подобного. То, как увидела его в самый незащищённый момент... Как обронила карту и оставила свои стихи.
Девушка выглядела очаровательно: в блио[4] из двух частей — белого нижнего платья и тёмно-синего верхнего, в длинных рукавах которого терялись её смуглые изящные руки; голову её покрывал тёмно-синий капюшон с мысом и едва заметной вышивкой по краям. В руках Нинэлия держала глиняную плошку, полную воды, предназначенную явно для него — было бы не так, девушка скрылась бы, стоило её заметить. Балдуин искренне считал, что отныне она станет его избегать даже в эти редкие и странные встречи.
И просчитался.
— Я видела церемонию прощания. Так, мельком, с улицы. Это было красиво, сильно и очень грустно.
— Вы были там, — больше утвердил, чем спросил король. Понял, как трудно отныне говорить с ней, но не до конца — почему.
На пару мгновений девушка опустила глаза, но — не больше. Снова посмотрела открыто, бесстрашно, словно бы соблюдать правила ей было в тягость. «О чём ты думаешь теперь, глядя на меня? Противен ли я тебе? Боишься ли?» — Балдуин цепко следил за ней.
— Была. Со своей госпожой. Вы... знали Амори Нельского очень близко? Мне так показалось.
Светлая печаль вернулась к Балдуину, как это было в Храме Гроба Господня. Искренний интерес со стороны девушки немного ослабил внутреннее напряжение короля. Он осознал, что в этом может приоткрыться ей:
— Вы наблюдательны, Нинэлия. Когда я взошёл на престол, всякий раз Амори Нельский стоял подле меня. Он входил в зал Верховной курии, и все ленники, послы и бароны смолкали, приветствуя его полным вниманием. Он гладил моё плечо, когда я держал речь, и нередко подсказывал мне правильные слова, когда я терялся.
«За переодеваниями и шутовскими кривляниями скрывается очень взрослая девушка», — Балдуин заметил, как чутко Нинэлия выслушала его, как пристально, вглубь, смотрела. Подобное было свойственно старому Амори Нельскому, который всегда внимал Балдуину, когда тот навещал его в Храме Гроба Господня.
Девушка вдруг подняла руки, и те дрогнули.
— Воды?
«Значит, не страшишься меня?.. Или же это дань, полагающаяся королю?»
Балдуин принял посудину, стараясь не задеть пальцев Нинэлии, и осушил её до дна, едва коснувшись края губами. «Как сладка эта вода», — подумал он вновь.
Нинэлия веселее поглядела по сторонам, на коней, оседланных и нет, переносящих поклажу и «пустых», привязанных к брусьям.
— Вы были на том самом скакуне? Которого выбрали взамен предыдущему?
Волнение постепенно отступало от него. Юноша остался благодарен за ненавязчиво сменённую тему и за то, что девушка, оказывается, помнила про Аскалона.
— Нет. Жеребца, которого я выбрал, мне всё ещё не удалось объездить. Он вон там, позади вас.
Нинэлия живо обернулась, выставляя указательный палец и молчаливо вопрошая: «Этот? Или этот? Вон тот?» Балдуин прошёлся с ней до конюшен и встал под козырёк; Нинэлия незаметно покривила нос от запаха и тут же сделалась самой собой: дерзко сунула руку к морде гнедого коня, цепляя рукавом забор, и выдала: «Когда я проникла к ним и влезла на кобылу, кажется, я пнула этого мальчика и он почти цапнул меня за пятку. Хорошо, что вы его выбрали, у него отменная реакция». Одновременно касаться с ней Аскалона Балдуину понравилось. Неприятным стало лишь то, что он не сразу понял, когда она дотронулась его руки и чётко провела пальцами по атласной перчатке. Молодой король поспешно отодвинулся, охваченный жаром смущения.
— Я хочу извиниться за тот случай в ваших комнатах. — На одном дыхании выпалила Нинэлия. Казалось, она не заметила перемен, произошедших в оппоненте. — Не стану обвинять лекаря, хотя это он озадачил меня своими... Склянками, потому что я тоже должна была думать головой.
— Вы увидели то, чего не следовало, — после некоторой паузы ответил король. Сердце сильно билось у него в груди, сбивая дыхание, мешая говорить, как раньше, взвешенно и степенно. Волнение возвратилось с удвоенной силой.
— Я не хотела оскорбить...
— И подвергли себя опасности, которой не следует подвергаться т-такой юной... — он вовремя оборвал себя.
— Опасности? Рядом с вами безопаснее всего, ведь вы король.
Балдуин ощутил горечь в собственной улыбке.
— Я сохраню ваши слова в сердце, — с полной серьёзностью пообещал он, и Нинэлия перестала улыбаться. Замерла. — Но вы всегда должны опасаться проказы и прокажённых, прекрасная леди. А сам я ещё не раз упомяну ваше имя, обращаясь к Господу, чтобы он уберёг вас.
— Всего опасаться — по миру не ходить. Больше всего в этой жизни я боялась только огромных собак, а что касается всего остального — так чему быть, того ни за что не миновать. То же самое я думаю насчёт болезней.
— Вы не должны быть настолько беспечны. — Самого себя Балдуин услышал, как со стороны, приглушённым. — Что может быть ценнее жизни, которой вы обладаете? Что может быть больше времени, что отпущено для ваших свершений?
— Ничего. И так же ничего не может быть больше и важнее честности, которой я стараюсь наполнять эту бесценную жизнь.
Она хотела сказать что-то, и Балдуин ждал — искренне ждал! — потому что все их неожиданные встречи встревожили его ум и душу, и потому каждое слово, уместное или нет, от этой девушки он воспринимал, как музыку, красивую, но — недосягаемую.
— Я лишь хочу быть уверенной в том, что вы не держите на меня зла, — наконец, почти шепнула она, осторожно забирая глиняную плошку, которую Балдуин всё ещё держал в правой руке. — Нет чувства ужаснее, чем чувство вины. Оно самое тяжёлое и самое... липкое.
— Я не испытываю к вам зла, Нинэлия, — её глаза тут же в радости замерцали исподлобья, как у проказницы, и Балдуин ощутил мимолётное желание коснуться её розоватой щеки.
— Тогда если я могу как-то искупить свою вину, только скажите. Если я могу, точнее, если бы у вас выдалось свободное время, ведь такое может быть?.. Я могла бы исполнить для вас песню, какую бы вы захотели, или...
Чем больше она говорила, тем сильнее крепчало желание прикоснуться к ней. Балдуин мягко прервал: «Нинэлия». Девушка умолкла и уставилась на него во все глаза, искренняя, открытая, словно и не случалось между ними никаких недоразумений, словно между ними ничего не стояло.
— Тучи сходят с неба, начинается час жара. Вам стоит укрыться в тени, — девушка повела плечом, явно ощущая, как взмокла под воротником кожа. — Я не оставлю ваше предложение без внимания, но пока — ступайте.
— Да... Хорошо.
Она поторопилась шагнуть назад и неловко поклонилась, а затем ещё раз украдкой оглядела Балдуина. Так роняет первый лепесток нежный цветок. Балдуину показалось, что он физически ощутил прикосновение этого лепестка, мягкое и очень тёплое.
— 55 —
— Ты, проклятый!.. Как ты посмел?! — Фалько рвал и метал. Когда мы прошли в цирковую залу, он хлопнул дверью. — Уродливая твоя морда, ты испугал её!.. Если теперь графиня де Ранкон не захочет говорить со мной, я вздёрну тебя на стене!
Вместо ответа Жанлука швырнул кубок. Фалько увернулся, но винная струя окатила его лицо и грудь. Фалько поймал удирающего Жанлуку и поднял его за грудки. Жанлука молотил маленькими кулаками и пинался, но Фалько слишком рассвирепел, чтобы почувствовать что-то из этого. Жанлука хрипел проклятия на итальянском. Фалько точно задушил бы его, если бы не вмешался Жан-Жак, подскочивший на своих палках.
— Здесь Нинэлия! А ну!.. Успокойтесь!
— Ты не видел этого дурака и того, что он сделал! — Фалько дал Жанлуке кулаком в щёку, и нелепый карлик закачался, как ванька-встанька.
— И что же? — Жан-Жак чуть было не усмехнулся, но благоразумно сдержался.
Сверкнув глазами, мокрый страшный Фалько тыкнул в меня напряжённым и оттого словно бы острым, как нож, пальцем:
— Вот она видела, пускай и рассказывает!.. Она тоже смеялась надо мной, предательница!..
— Да я не... — я заткнулась, потому что долбанный хохот рвался из меня снова.
С момента, как вернулась от Храма Гроба Господня, я даже не успела переодеться, и теперь прижимала к груди снятые с головы тряпки. А всё потому, что новый спектакль судьба разыграла передо мной столь стремительно и беспощадно, что впору было застрелиться.
— Жанлука показал Иоланде жопу, — сказала я. — Это было... это было ужасно. Это хорошо, что Балдуин Четвёртый к тому моменту уже ушёл.
— И что, задниц она не видала, что ли? Экая царевна заморская!.. Это было ей в отместку — каждый раз в трапезной она швыряла в меня шкурки и косточки от фруктов. А вчера вечером шла по коридору и сделала вид, что не заметила меня. Она чуть не раздавила меня!
Поставив прямо на пол кубок, Жанлука наполнял его вином. Фалько кубок пнул. Облитый в отместку, Жанлука подскочил на коротких ножках и, рыча, кинулся на Фалько. Наверное, он хотел вцепиться в его штаны и снять их тоже, но Жан-Жак треснул его по ногам одной из своих палок.
Прошлой ночью (очень вовремя! Ведь не вернись она к погребению старого патриарха, мне пришлось бы сопровождать господина Бардольфа вместо неё) графиня де Ранкон появилась незаметно, как сумеречная кошка. Она принесла с собой дикие запахи: собственного пота и конского, благовоний, песка и дыма, стали и кожи... А утром взяла меня в качестве сопровождающей. Из храма мы возвращались через маленький внутренний сад. От него во дворец открывался узкий проход, которым пользовались садовники и пахари, а он — к коридорам более широким и значимым, где ходила знать. Этот путь являлся кратчайшей дорогой до залы четы де Ранкон. Когда из ниоткуда, как любил, появился Фалько, отец Иоланды успел уйти первым.
Фалько сопровождали дьявольские псы. Он осадил их, чтобы не лаяли и не прыгали, но они всё равно сунулись к юбкам Иоланды и моим, обнюхивая и виляя хвостами. Если я и побледнела, окружённая ими, то Иоланда осталась хладнокровной и неприветливой.
— Отзови своих чудовищ. — Приказала она.
— Тебе нечего бояться их, о, нимфалида![5] Позволь мне взять тебя под руку и показать тебе все прелести здешних садов?
— Мне не интересны сады, — ответила Иоланда, но Фалько вынул из-за спины лютню и взял игривую ноту.
Не сыграл он и трёх аккордов, как слева от графини зашуршали кипарисы. Чьи-то сильные руки раздвигали их. Из листвы нарисовалась жутко уродливая рожа: линия рта у неё шла не вдоль, а поперёк, и глаза сидели близко друг к другу, а ушей и носа и вовсе не было... Когда «рот» издал зловонный звук, Иоланда завизжала. Мы с ней столкнулись. Залаяли собаки. Гоготал Жанлука, выкатившийся на дорожку и неохотно натягивающий штаны... Со мной произошёл тот случай, когда «ха-ха-ха» перерастает в басистое «ХА-ХА-ХА», и кажется, что смеётся здоровый дядя Вова, а не ты. Я старалась замолчать, но не могла, и впала в окончательную истерику, когда Иоланда убежала, подхватив юбки, а Фалько науськал на Жанлуку псов. Взбивая пятками пыль, карлик удирал и голосил на итальянском.
Жанлука травил стражам байки, словно бы ничего не случилось, когда Фалько нашёл его снова. Мы с ним как раз поднимались к цирковой зале.
— В следующий раз я снесу твою уродливую башку и сам пришью её к твоему вонючему заду!..
— Охотно погляжу на это, дружок, — Жанлука подхватил кувшинчик вина и, на всякий случай огибая Фалько, вышел из залы.
Фалько и сам с нами не задержался. Я ещё не видела его таким злым. Думала, что он и вовсе не способен злиться, а только балагурить. Оставалось гадать, как он станет спускать пар. Я осталась наедине с Жан-Жаком. Стуча палками, Жан-Жак вернулся на подушки и взял лютню. Я растерянно осмотрела перевёрнутые кубки и винные лужи. Воздух пропитался кислым.— Это какая-то дурость.
— Красавица?
— Всё это — сплошная дурость. Какая муха его укусила? Ну покидала Иоланда в него косточки, так он сам к ней лез. Я видела даже, как он ухватил её за юбку. Проделай он это со мной, я бы кинула в него не только кость.
— Жанлука не любит воду, потому кусают его далеко не мухи, красавица. Забудь про этого нелепого проныру.
— Фалько натравил на него собак, а ему хоть бы хны. Я бы уже раз десять Богу душу отдала...
— Души у него нет, а к собакам Жанлука привык. Он уже бегал от них, теряя ботинки. Даже штаны пару раз потерял. Однажды Жанлука размалевался, как женщина, и даже платье нацепил, чтобы подокучать страже. Мстил им за вечно закрытые перед его носом двери. Так Эпикур и Сократ загнали его на замковую стену. Юбкой-то он и зацепился, когда пролезал в окно бойницы. Слышала бы ты, как лаял Платон. До вечера его снять не могли, потому что, отцепившись от окна, он повис на крюке для флага. А как почти достали, юбка треснула. Жанлуке повезло свалиться в телегу с сеном.
Я расхохоталась.
— Постой, постой... Так Фалько что, дал собакам имена древнегреческих учёных?
— Ты и о таком ведаешь, красавица?
— Я ведь свалилась в королевские деревья и стукнулась головой, помнишь?
Его взгляд лёг на меня, как ощутимое прикосновение. Я поёрзала на месте, отвлекая внимание барда от струн.
— Новая песня?
— Новая мука. Порой человек сталкивается с чувствами, которых, как бы ни старался, выразить не может: ни через слова, ни через песню, ни через письмо.
— Как по мне, такие чувства произрастают из сомнений. Когда тебя мотыляет туда-сюда, и ты чувствуешь то одно, то другое. То сам прав, то сам виноват.
Жан-Жак недолго помолчал.
— В чувствах сомнений нет. Они всего лишь не укладываются на музыку. Так же, как не укладываются на музыку чувства Фалько к графине де Ранкон.
— Так может... Он не ту мелодию подбирает, а?
Жан-Жак усмехнулся, повёл плечами, мол, кто знает?..
Из-за чуть приоткрытых дверей в залу доносились звуки возрастающей людской суеты, и даже ненавязчивая мелодия лютни не могла сгладить общий тревожный фон. Любопытная, я выглянула: оруженосцы доносили своим хозяевам мечи и ножи, кольчугу и сапоги, ремни и мешковатые фляги, и прочее, прочее... Народ готовился к предстоящим свершениям с того самого часа, когда Эраклий, чьё лицо стало крайне высокомерным после назначения на пост, объявил, что все планы и будущие деяния Миля де Планси благословлены свыше.
Моё собственное нутро сразу скрутилось, похолодело — теперь я знала, что такое настоящая буря. Воспоминания о тёмной ночи, гулком звоне колоколов и рыцарских лошадях, встающих на дыбы, всё ещё были слишком свежи.
— Красавица?
— Сколько людей погибает в таких походах, Жан-Жак? А в битвах?.. А... в стычках, какая была у Бофора? Большим был этот Бофор, а?
— Я не видел его сам. А людей погибает много.
— А если Индюк де Планси не добьётся в Египте того, чего хочет? Что будет тогда?
Я понимала, что давить на придворного шута подобными вопросами глупо, хотя бы потому, что сама не знала, как поступить с возможными ответами.
— Иерусалим волнует умы многих, красавица. Но тебе не нужно понапрасну пугать себя.
— Напрасно?
— Что бы ни случилось, в городе полно защитников.
— Надеюсь...
С Жан-Жаком я просидела до обеда, не торопясь возвращаться к Иоланде — на весь день графиня должна была попасть в сети отца. С бардом мы накрыли небольшой столик: шуты всегда запасались орехами и изюмом, сырами и двумя-тремя кувшинчиками вина, которые я наблюдала то полными, то пустыми. Не иначе, подливают себе из какого-нибудь бочонка и совести не знают. Вино, как это водится, расслабило и тело, и ум, и Жан-Жак с лёгкостью исполнил мне парочку незамысловатых куплетов из баллады «Зелёный рыцарь». Вино же побуждало меня смеяться даже на самые простые слова Жан-Жака. Так на вопрос: «Почему рыцарь зелёный?» Жан-Жак незамысловато ответил: «Потому что молодой и не целованный», и я расхохоталась до слёз. Он пел мне «Соловьиную страсть», когда вернулся Фалько. В руках его распадался пышный букет.
— Оу, это мне? — я потянулась к цветам. — Или ты нёс их на могилу убитого тобою Жанлуки?
— С Жанлукой я поквитаюсь позже, — Фалько принял кубок, который Жан-Жак подал ему, и уселся напротив, подгибая ноги. — Пьяная косуля! Посмотри на цветы и скажи: понравятся такие графине или нет?
— Так это для неё... Всяко лучше, чем тот поломанный цветок.
— Так ты знаешь о цветке!
— Конечно. Он валялся на полу, когда я вошла к Иоланде, — на самом деле я выкинула его, чтобы не вызывал вопросов. — Кто дарит девушке настолько несчастные цветы?.. Но вот этот букет хорош, — я зарылась в него носом, прикрыла глаза и даже покачнулась. Чья-то рука придержала меня за спину. — Тупой Вадик не дарил мне ничего подобного.
— О ком ты?
Вопрос Жан-Жака прозвучал прямо мне в ухо. Я встрепенулась.
— О бывшем, о ком ещё?
— Его звали Дебил, — подсказал Фалько и я хрюкнула прямо в кубок. Облилась.
— Да, или так.
Фалько и Жан-Жак шептались о чём-то. Когда я вскинула голову — комната истекала краской, как если бы по готовой картине вели мокрой кистью — шуты договорились на некое дело, и до меня донеслось лишь:
— Помоги мне, косуля, украсть графиню де Ранкон на свидание. Всего одно свидание!.. Его мне хватит, чтобы заполучить её гордое сердце.
— А что же я могу?
— Поговорить с ней, убедить её явиться со мной на встречу, когда я позову.
— Позови её сам.
— Если бы она стала слушать меня!.. Эта птичка слишком прихотлива на звуки!.. Помоги мне, косуля, моя хорошенькая Нинэлия. Я отправлюсь в город и куплю ей такой подарок, от которого она не сумеет отказаться. Я хочу всего одну прогулку с ней, косуля. Достаточно сердце моё истомилось. Раньше я едва видел её, с моих выступлений она всегда уходила. Теперь же, когда она присутствует на пирах, я и вовсе не могу найти себе покоя.
Я вымученно простонала, вытягивая затёкшие ноги.
— О-о-о-о, все беды от любви...
— Все беды от слепой страсти, — вставил Жан-Жак и его рука легла мне на спину как-то знакомо. Я облокотилась на него, роняя на его плечо голову. — А любовь всегда приносит только хорошее.
— Пф... Выпей ещё, Жан-Жак, ты не дошёл до стадии цинизма.
Фалько потряс меня за ногу. Он оказался совсем рядом. Шуты окружили меня.
— Так что, моя славная Нинэлия? По рукам?
— Я тоже хочу в город. В прошлый раз не получилось... И взамен мне нужны деньги... Ик...
— Деньги? — Фалько выпучил глаза, словно ушам своим не поверил. — И сколько?
— Побольше. Я здесь ни разу денег не получала. Не знаю, сколько надо. Но надо, чтобы хватило...
— На что?
— На... Да какая тебе разница?.. Ик... Деньги даруют ощущение надёжности...
— Что ж, деньги так деньги.
И тяжёленький мешочек тотчас упал прямо мне на живот. Звякнул славно. Я лихо выпрямилась, развязывая тесёмки. В солнечном свете серебряная монетка красиво блеснула. Я поднесла её к глазам и не поверила:
— Это что? Маленький Балдуин IV?[6]
— И как ты догадалась?
— Не глумись, Фальстаф, смотри внимательнее, — я ухватила шута за воротник и сунула монету к его носу. Фалько руку мою перехватил, но никак больше не вырвался, — у него же в руках символы власти. Помнишь? Ты сам рассказывал...
— Помню-помню... Кто такой Фальстаф?
— Ты не знаешь, что ли? — ляпнула я, едва ли включив в тот момент мозг. — Шекспир. Ну, Фальстаф, ну! Он изменял жене и, чтобы не попасться ей, попросил вынести его из дома в корзине из-под белья!.. Ай, я как-нибудь тебе расскажу поточнее... ик. А вот что... что тут написано? — я указала на край монетки, где бежали строчки.
— «Балдуин, божьей милостью, король Иерусалима», — не читая, ответил Жан-Жак.
Его глаза как-то слишком «обширно» рассматривали меня. Судоку он разгадывает, что ли?..
Я сама поглядела на шутов поочерёдно, прижимая к груди и монетку, и весь мешочек.
— И сколько же у меня там маленьких величеств?
— Здесь десять денье. Дам больше, когда графиня станет моей.
— А десять тоже много?
— Много.
— По рукам!.. Когда пойдём в город?
Фалько и Жан-Жак почему-то переглянулись в полном молчании, но я о том уже не думала. У меня появились деньги, стоило попросить!.. Теперь я могла бы хоть как-то подкрепить своё положение, не полагаясь только лишь на честное слово графини де Ранкон.
— 56 —
В город Фалько и Жан-Жак вытянули меня на следующий же день, ранним-ранним утром, когда рассвет только занялся над башней Давида. Похмелье далось мне непросто, душа неистово желала американо на двойном эспрессо. Я думала о нём, пока глотала воду, и вспоминала запах кофе.
Во дворце, когда мы выходили, стоял предрассветный час затишья. Иерусалим же не спал. Точно так же не спала знакомая мне современная Москва и родной Волгоград. Когда я напросилась в город впервые (и пускай переволновалась и потеряла сознание), Иерусалим показался сказочным Багдадом, таинственными огнями сияющий в сумерках. Теперь я видела его при свете дня — город-лабиринт, город-спираль. Жёлтый, каменный, пыльный, шумный, многолюдный, разделённый не только на религии, но и на кварталы, запахи, цвета и даже атмосферу — среди босых бедняков я наполнялась тоской и смирением, в то время как среди разодетых господ и важных рыцарей мною овладевали чувства благоговения и испуга. Иерусалим давил на меня узостью переходов и тут же даровал облегчение, раскрываясь в караван-сараи. Он начинал жарить с неба, а затем кидал прохладную тень от башен и флагов.
Покорённая, заворожённая, зажатая и раскрепощённая, вольная и пленённая, я созерцала его молча, терпеливо, то спокойно, то трепетно, и, оглядывая проходящих, старалась не потерять из виду красную рубаху Фалько. Жан-Жак хромал рядом со мной, шустро переставляя палки. Сегодня он тоже вырядился в красное, свою одинокую штанину заправив в такой же одинокий сапог. Подозреваю, что о красном шуты сговорились, чтобы я точно не потеряла их. А потеряться я вполне могла, когда дорога, сначала уводящая вниз, за поворотом круто взяла вверх. Пришлось двигаться вдоль стен, пропуская лошадей с всадниками, с телегами или с вереницей из мулов и ослов; давать дорогу городскому патрулю, хмельным мужчинам и угрюмым женщинам, с детьми или мешками под руку.
Посветлело быстро. Когда мы вышли на площадь — этакий вытянутый прямоугольник из рыже-жёлтого камня — солнце закрепилось на безоблачном небе. За ушами меня щекотали первые капельки пота.
Базар современного Иерусалима, по которому я гуляла вместе с Эн, очень походил на этот: торговые лавки и шатры протянулись под цветными навесами в арочных нишах. Кричали торговцы — бородачи со смуглыми лицами, укутанные в гандуру; от десятков ног и колёс в воздухе золотилась первая пыль, и к небу же поднимались облачка специй, сорванные ветерком. Где-то впереди взвилась музыка флейты и я постаралась протиснуться сквозь люд. «Не отходи далеко, Нинэлия!» — предупредил Жан-Жак. Слишком далеко и не пришлось — флейта заиграла громче. На земле, расстелив ковёр, сидел мужчина. Точно вышедший из мультфильма Аладдин... Немного пожилой Аладдин — шаровары его блестели красно-золотым полупрозрачным шёлком, а грудь прикрывала золотая тканевая перевязь. На голове у мужчины держался высокий тюрбан. Певец подносил флейту к губам, и она изливалась чарующими звуками. Я вскрикнула, когда плетёная корзинка у меня под ногами зашевелилась. Крышка съехала в бок, обнажая зелёный змеиный капюшон...
— Заклинатель змей, — над ухом прозвучал голос.
Щёку мою защекотали чужие кудри.
Жан-Жак следил за змеёй.
— Никогда таких не видела, — созналась я шёпотом.
Не будь я такой трусихой и заклинай певец, к примеру, хорька, я рискнула бы погладить животинку.
— В самом деле? Танцующая змея — это основа всякого представления. Я и сам заклинал бы их, если раздобыл где-нибудь подходящую змею.
— А обычная не подойдёт?
— Не всё так просто, красавица. Пойдём.
Жан-Жак изловчился достать монетку и бросил её заклинателю на колени. Фалько куда-то подевался. Пока Жан-Жак рассматривал новые лютни и флейты, я отошла к загону, где держали коней.
— Сколько стоит самая быстрая лошадь? — прикрывая нос от вони навоза, обратилась я к торговцу.
— Десять монет, — он ткнул в мой кулак, где я держала мешочек, — десять.
Я кивнула, двинулась дальше. «Что ж... В целом, заработать на лошадь реально. Любопытно, сколько может стоить сопровождение рыцаря... Или хотя бы следопыта какого... А если даже заработаю, то... то что?..»
— Нинэлия, — Жан-Жак тронул моё плечо. — Что стряслось?
— Ничего, — торопливо ответила я и даже нашла силы улыбнуться.
«Ничего из того, в чём я не смогу разобраться... Ведь смогу же? Я изучу и узнаю всё, что только поможет мне вернуться в свой мир. Я сделаю это, потому что на всякую ошибку всегда есть правильное решение».
— Идём, Фалько кое-что увидел, — и Жан-Жак поманил за собой.
Фалько нашёлся у прилавка с... попугаями. На его руке сидел один, похожий на попугая ара, крикливый и неряшливый, но очень-очень яркий и оттого красивый. Цепляясь за ткань коготками, он бродил по руке Фалько туда-сюда и свистел. «Гъуруба, гъуруба, — беззубый торговец смеялся и показывал пальцем. — Гъуруба». [7]
— Странное имя для попугая...
— Это не имя! — воскликнул радостный Фалько, оглянувшись. — Это чудесный лори, огненно-красный, как вечернее солнце, как моя любовь к Иоланде де Ранкон!..
Фалько подкинул торговцу монеты, чтобы расплатиться за птицу, как сам попугай схватил одну из них в воздухе. Шумно хлопая крыльями, вереща, он перелетел на громоздкую клетку и закачался на ней, клювом ковыряя монету. — От этой птицы графиня будет в восторге... — сама я предвкушала, сколько помёта придётся убирать мне или любой другой прислужнице из комнаты Иоланды.— Я тоже так думаю, — сверкал глазами Фалько. — Теперь это моя птица, старик. Прощай.
Мы побродили по площади ещё немного и я снова отыскала для себя интересное — лавку с украшениями. Конечно, тянет, как сороку, на блестяшки. Тогда, на базаре 21 века, тоже тянуло. К картине. И чем всё кончилось? Краденым телефоном и сумасшествием.
«Глупо тратить деньги на безделушки, когда велика вероятность, что тебе придётся потратить их на возвращение домой. Да и мало у Иоланды по сундукам блестяшек?.. Одумайся», — деньги я сунула обратно в карман... чтобы достать их снова.
Привлекли чётки. Длинные, из белых и синих бусин и с широким крестом. Я знала, кому подарить их. «Будто у него нет подобного добра», — тотчас уколол внутренний голос, но я настырно узнала у торговца цену.
— Три монеты, — сказал он, и я готово протянула деньги.
Возвращаться во дворец я не спешила. К счастью, никто и не подгонял. Когда нестерпимо засосало под ложечкой от голода, Фалько купил три ароматные горячие лепёшки. Мы неторопливо наслаждались ими, устроившись в тени на узких ступеньках перед старыми закрытыми дверьми. Людская речь, привычная и чужая, на разных языках гудела у меня в ушах. После лепёшки потянуло в дрёму, и, кажется, я ненадолго уронила голову на плечо к Жан-Жаку, потому что плечи Фалько атаковал огненный лори, воровавший его лепёшку...
Помимо торговой площади на обратном пути возникло ещё одно здание, поразившее меня величиной и собственной атмосферой. По крестам над башнями я сообразила — это храм. Его построили из жёлтого и белого камня, из трёх нефов и накрыли тремя куполами. В высоких узких окнах не горел свет. Главные врата — широкие деревянные двери — держались запертыми, но люди всё равно появлялись тут и там. Отделившись от шутов, я встала у арочной пристройки и смогла увидеть часть внутреннего двора, отгороженного забором. Арку оплетали цветы, пыльные и хрупкие. Один из лепестков смялся в моих пальцах, и странный звон раздался в ушах.
Динь-динь-динь. Динь-динь. Динь. Шаг-шаг-шаг. Шаг-шаг. Шаг. Динь-динь-динь...
Когда чьи-то руки потянули меня назад, я не сопротивлялась. Я и сама бы убежала от того, что увидела.
Вывернув со двора, переваливаясь с ноги на ногу, шла сгорбленная старуха. О том, что передо мной женщина, я судила неуверенно, только по остаткам длинных волос. С плешью, с чёрными дырами вместо носа и рта, однорукая, она опиралась на палку, и ржавый колокольчик на её шее бил: «Динь-динь-динь. Динь-динь». Она прошла мимо, уставившись на меня. Её хрип ещё долго вспоминался мне, как и её силуэт — силуэт горбатой смерти. Старуха уходила вдаль по улице, где каждый торопился очистить ей дорогу. Со двора двинулись новые люди, не похожие на людей. Рассматривая их, я уже знала, кто они и что с ними случилось. Держащий меня Жан-Жак лишь подтвердил догадки:
— Видишь зелёный крест там, на флаге? Это храм Святого Лазаря. Приют прокажённых.
— Это ужасно, — выдохнула я, едва понимая, чему именно даю оценку: страдающим или их пугающему количеству.
Они всё шли, шли, шли, и ржавые колокольчики на их шеях неустанно звенели. Словно в храме кончилась служба и священник в сотый раз отпел эти истерзанные души.
— Ужасно?.. — Жан-Жак удивился и... подтвердил: — Ужасно. Каждый из них уже похоронен, красавица, и забыт: друзьями, родными и любимыми. Но это единственное место, где они могут продолжать жить даже после смерти. Здесь их кормят, дают одежду и стараются облегчить муки.
— Кто за них платит? Навряд ли им можно работать, как всем... — я нащупала мешочек с оставшимися деньгами.
— Король. Те из них, кто ещё способен сражаться, составляют его личную гвардию.
Прокажённые почти прошли. Остался один. Он упал в грязь и пыль, и теперь барахтался, не способный встать: культи вместо рук не подчинялись ему. Я ринулась было на помощь, но Жан-Жак до боли вцепился в моё плечо. Ком не ушёл из горла и тревога — из груди до тех пор, пока калека не справился и не скрылся с поля зрения.
— Я хочу вернуться.
Жан-Жак отпустил меня.
Вид храма и цветочной арки, захвативший поначалу, теперь растравляли душу. Но и тогда я не сумела уйти спокойно: на белых ступенях перед закрытыми вратами сидел старик, которого не было ранее. Укутанный в сине-серый балахон, этакий Гендальф Серый, он опирался на клюку, расставив ноги. Прокажённый ли? Ни рук, ни лица старик не закрывал. Взгляд его оставался ясным и серьёзным, и губы шевелились без звука. Плешь на голове его блестела от пота. Поразмыслив лишь мгновение, я поднесла ему свои последние семь монет. Они бы всё равно теперь не сделали мне погоды. Старик сразу принял их, даже не удивился. Только сухо поджал губы.
— От короля, — сказала я и ушла.
— 57 —
Войска Миля де Планси готовились выступить через три дня на рассвете. Как только государь Иерусалимский получил от маршала отчёт о проделанных работах, в его душе и мыслях воцарилось кратковременное успокоение. Так происходит у всякого человека, которого слишком долго одолевают трудные дела или на плечах которого лежит особое обязательство; и, как всякий человек, освобождённый ненадолго от своей ноши, Балдуин IV неумолимо попал в сети душевного успокоения и следом — в капкан мыслей о том, что с недавних пор стало для него приятным.
Когда в пиршественном зале появились шуты и Фалько — во главе них, король привстал со своего места, чем озадачил матушку. С тех самых пор, когда уличила сына в зародившейся симпатии к неизвестной девице, Агнес проявляла к нему внимательность охотника. Желая отыскать Нинэлию, Балдуин остался ни с чем: даже если девушка вновь переоделась в мужской костюм, её он так или иначе не досчитался.
На пляски и кривляния шутов публика отвечала «тепловато», в остальном народ был увлечён собственными разговорами. Как и всегда до этого, знать отпугивала уродцев от столов и шлёпала их, когда в очередном веселом безобразии шуты тянули такие же безобразные ручки.
— Сегодня не будет того замечательного мальчишки-барда? — спросила Агнес, обращаясь к Амори де Лузиньяну, который отныне сидел подле неё, как со своей благодетельницей.
Графиня получила от сына согласие на кандидатуру Амори на пост королевского коннетабля. В тот вечер, когда озвучивал решение, Балдуин IV выглядел куда более уверенным и спокойным, нежели сейчас. Озадаченная состоянием его здоровья, Агнес накрыла ладонь сына своею и даже посильнее сжала, но тот едва обратил на неё внимание.
— Тебе нездоровится?
Балдуин стремительно обернулся к матери, и вспыхнул в смятении и сердитости, и даже лицевые повязки не скрыли этих чувств. О, зачем же она так обращается с ним на глазах знати!..
— Нет, матушка. Прошу вас, наслаждайтесь едой.
Агнес охотно насладилась бы, будь в зале «мальчишка с чудесным голоском и особой весёлости». Она заявила об этом открыто, с улыбкой, и среди тех, кто поддержал её, были Амори II и Жерар де Ридфор.
Довольно скоро желание царственной графини исполнилось. Со всех уголков зала шуты стянулись к пустующему центру, и одноногий Жан-Жак взялся за свою лютню. Его пальцы забегали над струнами, и застучала под потолком шальная, счастливая мелодия. Карлики Карибула и Бибул в два голоса засвистели и заугукали, и тогда бароны совсем оставили разговоры, увлечённые начинающейся пляской.
Появился Фалько в любимой красной рубахе, расшитой узорами, и грудь его была лихо оголена, волосы романтично всклочены. Он тоже заиграл на лютне, но его мелодия не совпадала с мелодией Жан-Жака. За счёт контраста музыка обрела новые объём и силу.
— А вот и он! — довольно заулыбалась Агнес и даже на миг приложила ладонь к губам, словно для тайного воздушного поцелуя, но сдержалась.
Знакомый всем паренёк, разодетый в такую же, как у Фалько, красную рубаху и широкие светлые штаны, вышел из-за карликов. Маленький рот его широко открылся, и хлынула из него доселе неслыханная песня:
— И огонь, и вода!
Паренёк притопнул ногой и звонко хлопнул в ладоши, обращаясь к одной половине зала.
— И огонь, и вода!
Развернулся к другой и снова дал в ладоши. Он лихо вертелся на носках и игриво двигал в такт то одним, то другим плечом.
— Чёрный-чёрный город! Белые-белые огни — надвое расколот, ночь изменила мир. Сон тебя не греет или одна не можешь спать, ты летишь скорее где-то потанцевать!..
Лютни заискрились. Карлики кувыркнулись и пустились в кривляния и пляс, прохаживаясь вдоль сидящих и вызывая у них хохот. Танцевал и паренёк, и казался его танец смелее, красивее и ловчее.
— И огонь, и вода! Нам с тобой один огонь, одна вода! И огонь, и вода — всё, что хочешь, забери! И огонь, и вода! Нам от этого не деться никуда! И огонь, и вода! Ты сегодня зажгла, ты сегодня и гори!..
Певец и приседал, и круто поворачивался, и лихо двигал бёдрами, и обворожительно улыбался, и щёки его горели, как рубашка, красным; разлохматились светлые волосы, и некоторые из молодых дам представили, как собственными пальчиками расчёсывают эти прекрасные волосы, пока их обладатель возлежит на подушках и одеялах.
Следом за заморской песней прозвучали «Трактирные храбрые львы» и «Зелёный рыцарь», горячо встреченные публикой. Люди ещё пели «И снова в огне его трещала башня. О, зелёный рыцарь! Ах, зелёный рыцарь! Не забыл ли ты поставить псов в дозор?», когда одну игривую мелодию подхватила вторая: она то вязко стекала с бардовских струн, как мёд, то срывалась, как стрела. Расступились карлики. Из темноты колонн вместо мальчишки-певца вышла разодетая барышня... затем ещё одна. Обе они разрисовали лица, словно павы.
— Да это Фалько! — громыхнуло за столами. — Бородатая — Фалько!..
— А вторая?..
Под звуки лютни барышни разошлись по залу: одна танцевала, кривляясь, другая шла мимо сидящих и пела:
— А я не знаю, почему, а ты мне нравишься! — барышня взяла одного из мужчин за рукав, потом бросила и направилась дальше, к молодому юнцу, чьему-то сыну. — Сама не знаю, почему... но ты мне нравишься! И понимаю, что сама я — не красавица. Но сердце стучит! Но сердце зовёт!
Бородатая барышня разыгрывала свидание: сбегала за колонну, принесла оттуда, театрально отдуваясь, корзинки с цветами и теперь осыпала Карибула и Бибула сорванными бутонами. «Ты увидишь и поймёшь, что я хорошая», — разносилось в зале. Карлики цветы нюхали, кривились и швыряли дамам за столами. Поднялся шум из сотни охов, ахов и женского смеха. Тут разукрашенная барышня схватила старого Карибулу за длинную бороду, притянула карлика к себе и, согнувшись в три погибели, закружила его в танце. Зад при этом барышня отклячила.
— Тук, тук, тук! — певица закружилась подле рассевшихся баронов, задевая их протянутые к ней руки ярко-красной пышной юбкой. — Стучит сердечко тук, тук, тук! Зовёт тебя, любя!
— Ну где ж ты бродишь, милый друг? — подхватила бородатая.
Она держала Карибулу за кромку штанов, не давая ему сбежать. Карлик выбился из сил и плашмя рухнул наземь. Бибул постарался прошмыгнуть мимо, но бородатая сцапала его, как кошка. Она уселась на пол сама, разметав юбку кругом, и усадила на одно колено Бибула, а на второе — Карибулу.
— Да это песня про плен! — смекнула публика и разразилась гоготом.
Румяными потными лицами «пленённые» карлики подначивали её лишь сильнее. «Тук, тук, тук!» — пела барышня, и слышался сквозь шум бой её каблуков. «Тук, тук, тук!» — отмеряли звон струны лютни. Жанлука, хохотавший над Фалько, усерднее стучал в барабан.
Певица тем временем прошлась по крайним столам и оказалась у королевского. Улыбаясь и блестя глазами, Агнес де Куртене на миг подала певице руку, и та приняла её с поклоном.
— Я верю в яркую любовь и в то, что встретимся, — двинулась певица дальше, призрачно касаясь господских спин и плеч, и мужчины поворачивались за ней, как околдованные. — Не знаю, где, когда и как, но точно встретимся. От счастья нашего с тобою мир засветится... Ведь сердце моё не зря так стучит!
Она остановилась подле Балдуина IV, держась за спинку его кресла, но полностью обращаясь к нему, и сама протянула ему руку... Которую, растерянный, он принял, и певица опустилась в кратком реверансе.
— Тук! Тук! Тук! — и исчезла: на месте подскочила, взметнула юбками, и ринулась в центр зала, кружась. — И днём и ночью: тук, тук, тук! Я так устала от разлук, что кругом голова!..
И эта песня отгремела. Шуты кинулись к разгорячённой и доброй публике вытворять нелепости и зарабатывать монеты. Бородатая барышня-Фалько осталась с ними, певица же исчезла.
В зал понесли свежие блюда, и в суете молодой король покинул своё место в сопровождении двоих молчаливых слуг. Он видел, как скрылась за одной из колонн Нинэлия, и решил застать её до того, как девушка сбежит. «Ни меня, ни её эти встречи и простые разговоры никогда и ни к чему не обяжут, — про себя обратился молодой король к вечному призраку Гийома Тирского, который неустанно бдил за ним, одобрял или хулил поступки, — и моей единственной страстью навсегда останутся государственные дела, а самым важным желанием моего сердца — благополучие и процветание царства моего». Он сказал себе это ещё раз и ещё, но не унял ни слабости в ногах, ни трепета в душе.
— Балдуин Четвёртый! — выпалила Нинэлия сдавленно, словно задыхалась (и правда, её грудь тяжело вздымалась после плясок и пения) и подскочила на ноги.
В темноте колонн она собирала монеты, брошенные щедрыми руками. Красное платье её до сих пор казалось языком пламени — так впитало оно огни залы. На девичьих щеках по-прежнему розовели пятна румян, а губы до того были раскрашены, что казались до боли зацелованными.
«Какие нежные у неё, должно быть, руки, — рассеянно подумал Балдуин и снова будто ощутил поданную ладонь Нинэлии. — Как много в ней жизни».
Девушка оказалась собраннее. Она так пристально уставилась на его сопровождающих, в кулаках зажимая медяки, что Балдуин с трудом сдержал смешок: Господь с ней!.. Она ведь решила, будто её ждёт некая расправа, раз государь требует разговора в присутствии «конвоя»!.. Откровенный вопрос Нинэлии лишь подтвердил его догадки:
— Меня... Посадят в темницу? Зря, зря, зря я так дерзнула подойти к вам! Но я просто пела, хотела подчеркнуть важность моего к вам...
— Нинэлия.
Балдуин отослал слуг движением ладони, и те безоговорочно повиновались, оставшись в отдалении, но на виду. Ему хотелось улыбаться, но он лишь сдержанно приподнял уголки губ. Сам вдруг оказался запутанным: как вести себя с ней? Настолько она выбивалась из всех его представлений о женском смирении, уступчивости и осторожности.
— Отчего вы постоянно так уверены в том, что я хочу вас заточить? — заминка придала девушке очаровательный вид. Не желая мучить Нинэлию, Балдуин поспешно сказал: — В моей жизни была одна птица, удивительной и редкой красоты, привезённая мне отцом от арабов. Пускай следовало, я не сумел долго держать её в клетке.
— Что ж... пожалуй, вы правы. Иногда незачем кого-то запирать. И всё же: извините за то, что я сделала. Это всё пыл танцев и песни.
— Мне показалось, в вас и без них есть пыл.
Она снова замешкалась, но в итоге заулыбалась, обнажив красивые зубы.
— Значит, не оскорбила?
— Не оскорбили. Вы озадачили меня, Нинэлия, и я задам вам один вопрос, — он пригласил её пройтись вдоль стен, чтобы остаться недосягаемым для жёлтых горячих огней залы, но Нинэлия запуталась в юбках, и они едва не столкнулись, шагнув друг к другу; жаркая волна охватила юношу-государя, стремящегося вернуть себе хладнокровие и почву под ногами.
— Разве вас не будут искать? — тише спросила Нинэлия. Она забавно потёрла лоб, будто бы и впрямь стукнулась им о чужой.
— Только если вы сами не выдадите меня, — голос подвёл его, прозвучал неровно, и Балдуин рассердился на самого себя. — Нинэлия... Откуда вы принесли эти песни? Ничего подобного ни Фалько, ни другие не пели при дворе ни во времена моего дяди и отца, ни при мне.
Нинэлия вновь тронула лоб, будто в облегчении, бегло улыбнулась. Она семенила то крайне близко, и их рукава сильно задевали друг друга, то на расстоянии, то чуть позади, то наравне, и Балдуину не хотелось упоминать ничего, что было связано с этикетом. Он сам подумал о нём вскользь, а затем позволил себе эту вольность так же, как Нинэлия позволяла себе вольности по отношению к нему... Намеренно ли она делала это?.. «Пыл танца и песни», — сказала она, и эти слова всё ещё бились эхом в голове Балдуина. «Тогда этот пыл в силах охватить и меня», — подумал он, но тотчас закрылся от самого себя.
Что-то случилось, и девушка, наконец, выбрала нужную тактику — пустила короля возглавлять движение и даже слегка понурила голову, и Балдуин немного расстроился. Но просить её прямо вести себя, как... — как-то же? — не решился. Он сам наказал ей сторониться прокажённых.
Зала гремела смехом и кубками, и это спасало повисшую между ними неловкую паузу.
— Я много читала. Чтение долгое время было моей большой страстью. Я читаю и сейчас, конечно же, и что-то выдумывается само собой. Оно же порой и складывается в песни.
— Вот как... Полагаю, вы ознакомились со всеми книгами, которые есть в зале графа и графини де Ранкон?
Балдуин остановился в противоположном конце залы. Девушка — подле.
— По правде говоря, я отыскала только одну книгу, сборник французских стихов.
— Вам понравилось?
— Очень много грусти. В стихах всегда так — много грусти, — Нинэлия усмехнулась, — наверное, это потому, что только грусть так хорошо складывается в стихи. Так по-настоящему.
— Есть и о... И о счастье множество хороших строк, — вернулся необъяснимый жар, охватил Балдуина на несколько долгих мгновений.
Это тоже был счастливый момент. Счастливый в своей простоте и внезапной доступности. Он, король Иерусалима, взрослый юноша, прячется, как мальчишка, чтобы обмолвится лишь парой слов, чтобы, наконец, никто не помешал!.. И никто не заметил. Балдуин уже делал так, в далёком-далёком детстве, перед тем, как Сибилла оставила его. Между уроками он мог иногда встретиться с ней, играючи, когда няньки выпускали её из комнат.
Балдуин бросил взгляд украдкой — Нинэлия осматривала шутов и танцующих дам, и в её грозовых глазах отражались огни. Стоило ей дёрнуть головой, Балдуин тотчас выпрямился и отвернулся.
— Я о счастье тоже стихи знаю, — наконец, сказала девушка, уверенно и неторопливо, — не очень много, но знаю.
«Расскажете?» — почти обронил король.
— Рассказать? — опередила Нинэлия. Сама ясность!.. — Ну, если пожелаете...
— Пожелаю.
Он возрадовался, что подвернулась новая удача — достойным образом пригласить Нинэлию на разговор, но неуклюже загаданное «желание» исполнилось тут же:
— Конечно, мне радости мало такая сулила гроза, — Балдуин проследил за тем, как склоняется головка Нинэлии ближе к его плечу; она говорила тихо и быстро и потому хотела, чтобы он услышал, — зато я случайно узнала, какие у счастья глаза. [8]
И глянула, как лисица, заулыбалась, довольная шалостью. Понимала ход чужих мыслей?.. Молодой король проявил выдержку, но всё-таки и его губы дрогнули.
— Кусочек пергамента, на котором написаны стихи... Ваших рук дело, не так ли? Я буду рад, если вы прочтёте их вслух, ведь я обещал вам эту встречу.
Нинэлия странно поджала губы. Была против? Рассердилась на предложение?.. «Вы сделаете это в час, когда сами...» — был готов сказать Балдуин, но девушка опередила:
— Вы... Я могу сегодня. Правда, уже поздно, но я совсем не хочу спать, но если вы хотите...
— Не хочу, — и он добавил, неуловимо вздохнув: — Вас ждут, Нинэлия.
Фалько де Тревизо странно осматривал гостей.
— Да, я... — она не нашлась с ответом и просто неуклюже улыбнулась, как в облегчении. — Я зачитаю их вслух, хорошо. Как отправите за мной, хорошо. Могу сегодня... Да, я пойду, до... До свидания.
Балдуин не мог ведать, с каким интересом кинулся расспрашивать Нинэлию Фалько о том, с кем она пропадала. Сам шут заприметил издали некого «знатного господина», но Нинэлия ляпнула: «Это сам Филипп Киркоров приходил брать у меня автограф... А-э, я что-то сказала сейчас, сама не поняла» и завершила так: «Я просто отдыхала у стены, а кто рядом стоял — не разглядывала». Фалько успокоился.
Ночной сумрак только-только затянул небо, оставив запад гореть тёмным рыжим огнём. Как нередко бывало, Балдуин IV покинул пиршественную залу в середине празднества, вопреки политике своего отца Амори Иерусалимского, который встречал самый поздний час в кругу своих баронов и рыцарей. Отгремело ещё одно представление шутов, в течение которого Нинэлия больше не пела. Ловкие зловредные карлики сделали из неё оружие для новых кривляний, которыми тешили ненасытную публику.
— Позови ко мне Фалько де Тревизо, — потребовал Балдуин у одного из своих сопровождающих, задержавшись в дверях.
Фалько скоро явился, красный и взбудораженный: среди гостей он приметил графиню де Ранкон, сидящую подле отца, и теперь ни о чём не мог думать. Он низко склонился перед государем, и мокрые пряди волос облепили его лоб. Балдуин озвучил ему своё желание.
— Послать к вам Нинэлию!.. Сегодня! — вторил ему Фалько и ещё больше изумился. — Как прикажете, государь.
— 58 —
Когда с плясками, песнями и анекдотами было покончено, я выскользнула в раскрытые широкие двери, оказавшись в одном из самых просторных садов. Звуки гуляний долетали сюда приглушёнными. Вечерний ветерок отрезвил. Приветливо горели первые крохотные звёзды. Я так и замерла около кипарисов с поднятой к небу головой.
Ни о чём не спрашивала. Ничего не просила. И мне казалось, что оттуда кто-то с таким же сухим и пристальным вниманием смотрит на меня в ответ. Я не верила в Бога, не признавала Библию, хотя в этих двух возвышенных источниках моя треклятая бабка всегда искала ответы на свои страдания и всегда ссылалась на них, когда отчитывала и поносила на моих глазах мою мать... А затем и меня, стоило подрасти. Я взрослела и думала, ощущала, что не верю ни во что, и вот сегодня стояла здесь, призванная кем-то? Намерено отправленная? Что за сила играет со мной?
Я не верила в Бога. Не верила в него там, среди людского муравейника и сияющих высоток, среди бешеного потока информации, мелькающих картинок и шума скоро проходящей жизни. Там она утекала сквозь пальцы...
Я начинала верить в Бога здесь. Ещё никогда я не ощущала его так полно и чётко, как в Храме Гроба Господня. Как около больных цветов и стен Святого Лазаря. Ещё никогда я так осознанно не обращалась к нему, как обращалась здесь, в этом времени... «И если в вере всё дело... — звёзды мигали надо мной, как глаза миллиарда невидимых наблюдателей, — я поверила, Боже. Я поверила... Прекращай...»
— Нинэлия, — рука Жан-Жака оказалась на моём плече.
Сегодня он около сотни раз положил её туда: пока я перебирала кучу песен, чтобы угодить карликам и Фалько, пока уговаривала его вместе со мной переодеться в платье. Мы долго пытались добиться от лютни нужной мелодии и даже дождались, когда вернётся Жанлука. Он хорошо бил в бубны, и его ритм мог бы помочь мне... Но Жанлука был противным и почему-то озлобленным на меня.
— Не нужны нам её песни! — заявил он глумливо. — Нас уже чуть не поколотили за её парусники.
Злая и голодная, я не церемонилась:
— Лучше пускай за парусники колотят, чем за оскорбление и домогательства к графской дочке...
Жан-Жак вмешался и спровадил Жанлуку за бубнами и флейтой, а меня похлопал по спине. Он и сейчас поглядел на меня так, словно я нуждалась в помощи: физической и моральной. А я нуждалась. Слишком уж много бурь проходило через моё одинокое сердце. Я обняла Жан-Жака, быстро и крепко. Он неуклюже покачнулся, и пришлось его отпустить.
— Что ж, ты удивительно печальна и весела — и всё это сразу, — его палец пробежался по моей скуле, — а ещё румяна.
— Меня пугают некоторые безумства в моей жизни, но я сама вытворяю часть из них.
— Если бы короли не были безумны, они не завоёвывали бы города. А если бы путешественники не испытывали безумную тягу к неизведанному, они не открыли бы новых земель.
— Говоришь, как поэт, — поддела я беззлобно.
— Кем же мне ещё быть, красавица, раз меч давно выпал из моей руки, а лютня удержалась?
Я повела плечами, улыбаясь, снова глядя в небо. Жан-Жак хорошо приводил меня в чувства парочкой незначительных фраз.
— Звездочётом. Конюхом. Художником. Королевским портным... Оу, — я приняла веточку жасмина, сорванную незаметно для моих глаз.
— Где же я возьму для всего этого время? И вторую ногу?
Жан-Жак качнул головой, предлагая прогуляться.
— Фалько точно что-нибудь придумает. Иногда я завидую его смекалке...
Сладко пах жасмин. Этим вечером Балдуин IV тоже носил на своих одеждах его запах, слабый-слабый, но я уловила его, ибо любила эти цветы. Мысль о юноше-государе сегодня бродила на кромке моего сознания больше обычного. Не удивлюсь, если он приснится мне. Желание подойти к нему во время песни было порывом, однако я и не рассчитывала, что после Балдуин IV отыщет меня намеренно.
За один наш разговор, самый нелепый и сумбурный, я успела очароваться, затупить и выдать первое попавшееся четверостишье. Меня ведь не просили о нём?.. Или просили? Или не просили, но намекали?.. Ещё и попрощалась так по-дурацки. Одним словом — вела себя так, будто меня дверью прищемили.
И прищемили ведь — вратами в храм Лазаря, пускай они и были закрыты.
Наш неловкий разговор стал удавшейся шалостью, тем, за что пожурили бы другие. Чувство от него даже сквозь ком и необъяснимую тревогу щекотало грудь.
— Веселишься? — сдёрнул меня на «землю» Жан-Жак, когда мы устроились на неприметной скамье.
— Знаешь... Как бы ни старался сегодня Жанлука испортить мне настроение, у него не вышло. Я уже думала о том, что мне по-настоящему нравится играть с вами, несносные дуралеи. Наряжаться в нелепые тряпки и делать вид, что я — мальчишка. Даже задом-наперёд кувыркаться получается. Мне нравится с вами петь и слушать, как вы играете, нравится сидеть с вами по вечерам. Это как... Исполнить давнюю мечту. И ведь я действительно мечтала о чём-то подобном... когда-то очень и очень давно. Так давно, что позабыла об этом.
— Разве мечты забываются?
Он был снисходительно-весел, словно перед ним сидела не девушка двадцати четырёх лет, а малявка лет семи, рассуждающая о серьёзном. Но это меня не обидело.
— Забываются. Особенно те, которых ты боишься, те, в которых ты не уверен. А в них ты не уверен, потому что не уверен в себе. Потому что за тобой стоят люди, которые смеются, не верят в тебя и порицают. Вот что убивает всякие мечты, Жан-Жак.
Улыбку он спрятал за кудрями, и голову склонил, словно смиренно подчиняясь.
— Иерусалим — место, в котором любой человек может стать тем, кем захочет, красавица. Здесь пахарь за заслуги делается бароном, а шуту может быть пожалован рыцарский титул.
— А служанке — титул шута. Да... Что ж, раз с поэзии мы начали, поэзией я и закончу: все убитые мечты уходят в Иерусалим, где могут воплотиться.
— Есть мечты, которые в Иерусалиме рождаются. Они приходят вслед за необыкновенными людьми. Красавица.
Я подняла глаза от жасмина и не сдержала нового: «Ого!». Жан-Жак держал передо мной ожерелье. Оно походило на жемчужное колье с очень крупным бусинами, вот только не жемчуг то был.
— Это рубины? — зачарованная, спросила я.
Камни горели огнём, притягательно мерцали, но холодили пальцы.
Жан-Жак зачесал кудри назад. Ладонь его мелко подрагивала. Волновался? Я улыбнулась, не смущённая, но дико обрадованная. Не знаю, смогу ли носить такую красоту открыто, но всё равно приятно.
— Нет, красавица... Но если захочешь, однажды я раздобуду и рубины для тебя. Это яшма. Я увидел его в городе. Тогда мне показалось, что красный цвет не подходит тебе, что он может поглотить свет твоего лица и что даже твои грозовые глаза не справятся с ним. Сегодня я увидел тебя, танцующую среди огней и жара, и понял, как ошибался.
Пока я подбирала слова, чтобы снова потягаться с ним в красноречии, Жан-Жак безмолвно предложил помощь с застёжкой. Я села к нему вполоборота, и яшма легла на мою грудь. Что ж, по ночному саду погулять можно, воображая себя заморской царевной.
— Пойдём дальше, красавица? Прогулка пойдёт тебе на пользу, ибо впереди ещё множество пиршеств и празднеств.
— Я буду готова к ним. Расскажешь мне о Монжизаре? — Жан-Жак кивнул, но, поднявшись, я осеклась: — Постой. Скажи, если вдруг король решит послать за кем-то... Этого человека легко найдут? И если он решил, он обязательно позовёт?
— Король пользуется не только своими глазами, красавица. Но что же, ты ждёшь приглашения?
Я отмахнулась, мол, ну и глупости. Жан-Жак медленно выбрасывал палки вперёд и подтягивался сам. Я спокойно словила его темп, и мы отравились по бледным жёлтым дорожкам вглубь сада, где деревья и кусты росли обильно и где тёплый воздух становился слаще от ночных цветов.
— 59 —
Фалько приблизился к государю бесшумно, намеренный сообщить ему о том, что девушки он не нашёл, но так и замер, приоткрыв рот. Нинэлия спокойно прогуливалась в компании Жан-Жака, и приглушённый тон их оживлённых голосов едва долетал до балконного выступа, на котором остановился государь. Балдуин IV стоял, заключив руки за спиной, и лицо его было ровно и задумчиво, а голубые глаза — темны.
— Надеюсь, ты не успел потревожить её, — тихо произнёс король.
— Я полагал, мой государь потребовал красавицу-косулю для важного разговора...
— Это может подождать. Ты свободен, Фалько.
Фалько отошёл на расстояние, но всё равно обернулся: государь по-прежнему оставался неподвижным, однако, погружённый в одиночество, он чуть сгорбился, и оттого показался уставшим и замкнувшимся.
Балдуин IV подумал только об одном, и эта мысль показалась ему самой верной и самой единственно возможной во всех его положениях — куда лучше будет этой девушке сойтись душой с калекой-шутом, нежели с ним, человеком, чьей недуг куда более страшен и что хуже — непобедим.
Жан-Жак де Гуфре преподнёс Нинэлии ожерелье с простотой, с которой Балдуин не имел права действовать. Наделённый королевской властью, в этом деле он стал её заложником.
Как наивно и неосмотрительно он собирался поступить!.. Его ладони сжались в кулаки, и пальцы на правой — труднее всего. Балдуин сделал глубокий вдох, надеясь вернусь себя себе. Как смешно это выглядело бы со стороны, догадайся кто-нибудь... Догадайся сама Нинэлия о том, что встречи и красота невиданных стихов спутали его мысли. «Вам суждено научиться сдерживать страсти своей души, сердца и тела, — сказал бы Гийом Тирский, как однажды говорил об этом, когда ему, юному принцу, исполнилось одиннадцать, — ибо только совершенствование ума может стать вашей единственной страстью».
Балдуин сошёл с балкона. Он намеревался удалиться в покои и взяться за оставшиеся важные бумаги, ещё не вскрытые от печатей; он хотел напомнить себе, вдруг забывшему, о своём единственном предназначении и более никогда не забывать о нём.
— *** —
[1] Саккос — богослужебное облачение высшего духовенства; длинная просторная «рубаха» с широкими рукавами. Поверх саккоса надевается омофор и панагия с крестом. [2] Омофор — бывает двух видов: Великий/Большой, который представляет собой длинную ленту и надевается, огибая шею; один конец уводится за спину, другой ложится на грудь. В нём совершаются все богослужения, кроме Литургии; Малый омофор — лента меньшего размера, концы которой застёгиваются/сшиваются на груди. В нём совершается Литургия.[3] — реально существующее место в старой части г.Хеврона. [4]Блио — средневековая женская и мужская одежда; блио сложного кроя состоит из двух частей: верхняя, покрывающая плечи и грудь, и нижняя, собранная мелкими складками. Рукава обычно причудливых форм и размеров.[5] — Семейство бабочек.
[6] — В те времена у каждого короля на денежных единицах был свой чеканный знак/портрет. В тг-канале я скинула пример, найденный в просторах сети.
[7] — Упрощённый вариант (гъруб аш-шамс), на арабском означающее «заход солнца».
[8] — А.Ахматова.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!