Семнадцатая глава. В объятиях
17 сентября 2022, 07:16В школу я иду со страхом (в последнее время он стал для меня абсолютно свойственен) и с задумчивостью, практически меланхолической. Это первый день в новой школе, мой первый день в качестве пятиклассницы, и он, нужно признаться, очень волнительный.
Я хотела договориться с Надей о встрече у школьных ворот, но Надя не брала трубку, словно бы забыла, что ей могу позвонить я. Зато трубку взяла Света, она довольно бодро сообщила мне, что вместе мы пойдем в школу и всем там ещё покажем.
Да, первый школьный день был вещью запоминающейся, вот только память моя отмечает этот день знаком «минус» — не успела я войти в школьный двор на линейку, как люди, следившие за мной исподлобья, стали перешёптываться. Ужасное чувство, когда все вокруг тебя обсуждают твоё поведение прямо при тебе.
Я слышу шепотки, они напоминают шипение змей и пищание крыс. Я прохожу мимо них всех, отмечая своим забившимся в припадке сердцем то, что далеко не всем так интересна моя личность. Поодаль стоит Надя, вид у нее расслабленный. Она пронзает меня и Свету взглядом. Света видит её тоже, подталкивает меня своим острым локоточком, что означает: «Эй, видишь?»
Конечно вижу, я же не слепая.
И вместе со Светиком мы идём к другой нашей подруге. Лишь подойдя к ней, я осознаю, что шепотки и голоса угомонились, словно бы их никогда и не было, и теперь мне не слишком понятно, то ли всё и в самом деле было, то ли мне просто померещилось.
— Привет, — говорит Надя, хмурея. — Как лето прошло?
— У меня? — спрашиваю.
— Ну, не у нас же. Ты кинула нас, — просто говорит Света. — Мы пытались с тобой связаться, но ты не хотела гулять.
— А, ну да, — отвечаю, тушуясь. — Я просто... маме помогала.
— Ври больше, — отрезает Надя резко. — Все наши уже знают, что ты к мозгоправу ходила.
Это было только начало. Этот диалог, по сути своей совершенно спокойный, был лишь первым тревожным звоночком в череде подобных разговоров. У меня спрашивали, непрестанно спрашивали, что со мной случилось, как так вышло, что я попала к психотерапевту, почему именно с мамой, неужели я сумасшедшая?
У детей нет никакой субординации, в них не воспитали ещё чувство такта, они готовы напрямую спросить тебя о твоём психологическом, физическом и эмоциональном состоянии, в то время как ты не можешь не рассказать им, пусть тебе и тяжело. Мне было тяжело, но я всё равно говорила, так как чувствовала в этом потребность.
Говорить-говорить-говорить. Проталкивать сквозь глотку нужные слова, не всегда честные, зато успокаивающие. Я сама верила в то, что говорила.
Второй тревожный звонок — наш классный руководитель. Когда мы собрались на первом классном часу, открывающем учебный год, нас встретил Алексей Степанович, раскрыв широко в улыбке рот. Я отшатнулась тогда, прибилась к матери, что сидела рядом со мной — мне хотелось зажать руками глаза и уши. За это лето я научилась абстрагироваться от того, что произошло в актовом зале на выпускном, но в мои планы совершенно не входило абстрагирование от самого учителя. Он — наш новый классрук. Он — смотрит прямо на меня.
Потом начинает говорить с родителями об учебниках, о форме, о том, какие у нас будут предметы, о рассказывает про расписание, напоследок шутит о том, что ради нашего класса ему пришлось уволиться из младшей школы, но, так как он единственный толковый учитель музыки, выпускные все равно будут полностью на нём.
Уволиться из младшей школы... из-за нашего класса? Да что в нас такого? Чем мы лучше любых других классов?
— Дело в том, — говорит он, словно отвечает на мои мысленные вопросы, — что вас больше никто не хотел брать. Увы, но это так. Я решил, что вы этого не заслуживаете.
Правда это была или нет, но настроила она нас на определённый лад и в какой-то степени возвела культ вокруг Алексея Степановича. Но любой культ рано или поздно должны развинтить.
Год шёл ровно, стабильно, хмуро. Я уверяла маму в том, что Глеб ко мне больше не пристаёт, а он действительно не приставал, словно бы не замечал меня — уж слишком он был окрылён вниманием, которое дарила ему Света. Я видела, как бесилась с этого Надя. Она едва снова не поссорилась со Светой, но Глеб как-то быстро всё предотвратил, обозвав напоследок нас всех «психопатками». Я горько смеялась, хотя Надя и Света искренне не понимали, почему.
Алексей Степанович выполнял обязанности классного руководителя так, как могла бы выполнять материнские обязанности женщина, долго мечтавшая забеременеть. Он носился с нами как курица с цыплятами, уделял каждому ученику ровно столько внимания, сколько каждый просил для себя. Однако я внимания не просила — и всё равно его получала.
Это были взгляды, — сначала мне казалось, что он смотрит на кого-то другого, но потом отчётливо ощутила, как он отчаянно ловит каждое моё движение, старается заглянуть в глаза, так ласково и немного грустно, что у меня болезненно сжималось сердце. И всё-таки, когда жалость к нему меня отпускала, я испытывала нечто вроде отвращения, только пока раннюю его стадию — смесь стыда и содрогания от каждого такого взгляда или прикосновения. Хотелось схватиться за голову и заорать что есть мочи — да отстаньте! Ну прекратите же это делать! На что смотрите?
И вечно казалось, что со мной что-то не так — я плохо выгляжу или что-то не так делаю? Это ощущение пустило корни — и глубоко вросло в меня, принеся свои отравленные плоды.
В один из дней (кажется, это была среда) Алексей Степанович пригласил меня в классную комнату, в то время как все мои одноклассники разбрелись по школе — кто в буфет, кто во двор, кто просто с этажа на этаж.
Я захожу нерешительно, как мантру повторяя про себя фразу:
Если что, я закричу. В этот раз я закричу.
У нас был узкий, продолговатый класс с панорамными окнами слева от входа, справа же — голая зелёная стенка. Пройдя между рядов, я встаю рядом с одной из парт, руками опираюсь о столешницу, слегка перенося вес с тела на руки. Я делаю вид, словно то дело, из-за которого учитель позвал меня, не займёт больше минуты — и я сразу же убегу. Или закричу, если что.
Он присаживается за учительский стол и берёт ручку в пальцы — на манер сигареты. Вид у него расслабленный, даже блаженный, словно он до сих пор окрылён тем, что взял под опеку наш класс. Почему же? Почему?
— Си, садись, — говорит он вдруг.
Я не двигаюсь с места. Меня словно парализовало, я не могу ни убежать, ни сесть. Просто стою, перенеся теперь весь вес на руки — как будто больше не могу стоять.
Острым взглядом он цепляется за моё лицо. Наверное, там, на нём, отражаются все оттенки ужаса и страха, потому что Алексей Степанович странно усмехается, а потом начинает что-то записывать в пустой тетради.
— Что ты стоишь? — спрашивает он равнодушно.
Если бы можно было описать его перемену от беспечности к безразличию одним словом, я бы сказала, что он «равнодушнеет» с каждой секундой.
Внезапно это приводит меня в бешенство — которое, впрочем, тут же улетучивается, сменяясь слепой решимостью. Он может отнекиваться столько, сколько ему угодно, делать вид, что ничего тогда не произошло, но я имею право потребовать у него ответа. На это-то я имею право?!
— Что случилось на выпускном? — спрашиваю я прежде, чем успеваю подумать о том, что спросила.
Алексей Степанович вдруг мрачнеет, смотрит на меня с настороженностью.
— Что? — спрашивает хмуро.
— Вы слышали.
— Да, но я не понимаю, что конкретно тебя беспокоит?
— Вы заперли меня в актовом зале.
Я не говорю «нас», потому что у меня язык не поворачивается говорить обо всём, что происходило — тем более, что я до конца не понимала, что именно.
— Я лишь одну дверь запер, — говорит он, переводя взгляд на лист бумаги.
Я же смотрю только на него.
— А на сцене? Почему я оказалась там?
— Ты сама туда села. Стеш, может поговорим о том, зачем я тебя позвал? Присядь.
Рукой он тянется ко мне, я же инстинктивно отшатываюсь, едва не сбивая спиной парты. Он притягивает ладонь к себе, смотря на меня удивлённо. Спина у меня очень болит от удара, но мне хватает стойкости не разреветься и не схватиться за больное место.
— Нет, — говорю. — Не подходите. Я закричу.
Жалкое зрелище, на самом деле — предупреждать кого-то о том, что будешь кричать. Сразу выдаёт твой страх оппоненту, и твою нерешительность тоже. Ну разве смелый человек будет говорить, что сейчас закричит? Зачем ему кричать, если он контролирует ситуацию и не боится того, что сделает его оппонент?
Вот и Алексей Степанович ещё какое-то время сильно смеялся.
— Стеш, тебе что, показалось, что я пристаю? — отсмеявшись, спрашивает он.
— Я этого не говорила.
— Но ты это подразумевала. Слушай, не принимай близко к сердцу. У меня просто манера общения такая, вот и всё. Я тактильно-восприимчивый, проще говоря — кинестетик.
— Кинестетик? — переспрашиваю.
— Ну да, — подтверждает Алексей Степанович, вновь что-то выписывая. — Человек, воспринимающий мир через прикосновения. Я всё трогаю. Мне так проще запомнить.
— Вы пили... ну, тогда? — теперь мне не хватает сил смотреть на него — я опускаю взгляд, приминаю его веками.
Сосредоточенно рассматриваю свои потёртые туфли на крохотном каблуке. Стёрла носки до такой степени, что ещё немного, и образуется дырка величиной с большой палец.
— Пил, — признаётся он. — Все пили. И ты тоже.
Я резко поднимаю взгляд, смотря на учителя обескураженно. Да, я уронила стакан с алкоголем на пол, но с чего он взял, что я его... пила?
— Успокойся, Си; на детских выпускных чего только не происходит.
— Так что было? — напираю я.
Не знаю, станет ли мне спокойнее, когда я узнаю, что на самом деле происходило на выпускном, или его слова сделают во сто крат хуже.
— Ничего не было. Я не знаю, что именно ты подразумеваешь под «было». Всё, что помню я, это как обнялся с тобой. Я в тот вечер со многими обнимался, — на последнем слове он вдруг прыскает со смеху, а я безотчетно вздрагиваю.
К моему удивлению, его слова действуют на меня умиротворяюще. Сейчас я бы вряд ли поверила в такое, но тогда, в одиннадцать лет, любое его слово, по-прежнему возведённое в культ, автоматически становилось правдой — истиной в последней инстанции.
Я присаживаюсь за парту, буравя взглядом свои руки, сцепленные в замок. До конца перемены пару минут — теперь, каким бы ни было его дело по отношению ко мне, надолго он меня не задержит.
— Ну, теперь ты успокоилась? — спрашивает он всё так же равнодушно.
— А кем был тот мальчик? — решаюсь на ещё один личный вопрос я. — Денис.
Если не задам сейчас, то не задам никогда.
— А, — протягивает учитель так, словно из всех возможных вопросов я выбрала самый разочаровывающий. — Мой сын. На три года старше тебя. Учится в восьмом «А». Достаточно?
Больше я ничего не смею спрашивать. Учитель же тем временем продолжает что-то записывать. Я уже готова думать, что он конспектирует мои слова или действия.
И тут звенит звонок. Я давно ждала его, а едва он раздался — подскочила с особым рвением, как ужаленная. Алексей Степанович, даже если и был раздосадован этим неожиданным перерывом нашего разговора, вид не подал.
— Ладно, иди, — говорит устало. — Потом побеседуем.
Было бы лучше, если бы мы вовсе перестали беседовать, — думаю я, выбегая из классной комнаты.
У Алексея Степановича было ещё несколько попыток поймать меня на переменах, но я умудрялась его избегать, то прячась в женском туалете под аккомпанемент хихиканья Нади, то бегая с этажа на этаж, пока Надя докладывала мне, где бродит сам Алексей Степанович. Он не рисковал забирать меня посреди урока, наверное, потому что мы оба понимали, что долго бегать я не смогу.
Вещь же, о которой он хотел меня попросить, была сущим пустяком. Он собирался назначить меня старостой класса, чтобы я таскала журналы, разговаривала с учителями и звала его в случае чего. До этого мы временно назначили старостой Светика, но она явно не справлялась с возложенными на неё обязанностями. Я же предложила Надю — она справится лучше нас со Светой вместе взятых, тем более, что Надя сама хотела быть старостой — и наш класс не возражает. Он даже голосовал за неё. Единогласно.
Я привела уйму аргументов — и ему пришлось сдаться. Пожалуй, это был первый раз, когда сдавался он, а не я.
Весной у меня ухудшилось самочувствие — я вновь вспомнила о выпускном, до бесконечности прокручивала все события того дня, беспрестанно повторяя про себя: «Я бы предотвратила это, если бы знала?»
Увы, я не найду ответа на этот вопрос по сей день.
Той весной я медленно сходила с ума, как сходят с ума дети, у которых шалят гормоны — они ссорятся по пустякам, или влюбляются во всех, кто на них посмотрит, или ещё чего похуже. Не оставалось ничего, что не раздражало бы меня, простые вещи становились до ужаса сложными, а сложные расщеплялись на простые — и так до бесконечности. Я была словно стеклянный сосуд, который резонировал от любого прикосновения — и резонировал с болью.
На одном из последних уроков по физической культуре после разогревающего забега по стадиону я останавливаюсь и приваливаюсь под холм, льну к траве. Наш стадион находится на возвышенности, и чтобы уйти, приходится сбегать по пологому склону вниз.
Здесь прохладно и уютно, хотя солнце и смотрит прямо мне в лицо. Я щурюсь, думая о том, что яркие солнечные лучи всё-таки являются одной из тех вещей, которые меня пока что не выводят из себя. Лучи греют кожу, и от этого хочется щуриться только сильнее — кажется, будто свет пробивается даже сквозь плотно закрытые веки.
— Ну что, отлыниваем?! — кричат мне в самое ухо.
Я вздрагиваю, привставая на локтях. Едва могу разлепить сомкнутые веки — очень трудно сфокусировать внимание на говорящем. Он же тем временем ложится рядом, закидывая руки за голову.
— Согласен, мне тоже надоело бегать, — беспечно говорит Глеб, прикрывая глаза.
— Я вообще-то не звала с собой балаболов, — отвечаю я.
— А где ты видишь балаболов? Тут только я.
Я поворачиваю к нему лицо. Вот он — чудесный ребёнок чудесных родителей, они души в нём не чают, всегда хвалят его за хорошие оценки, не переоценивая и не недооценивая его заслуги. Я видела его родителей лишь на собраниях, и производили они впечатление семьи интеллигентной и порядочной. Правда моя мама считает всю их семейку показушной — мол, в них нет ни жизни, ни гнили, они ненастоящие, а нарисованные словно. Мою маму всегда тревожила неестественность.
— Иди в другое место, — говорю я, отворачиваясь.
Почему-то к горлу подкатывает ком. Эта его придурковатость не вяжется с тем, что я себе придумала о нём... и обо всех них.
— А если не пойду? — он внаглую издевается. — Потащишь силком?
— Боже, да проваливай! Иди! Отсюда!
Я поворачиваюсь и начинаю выталкивать его куда-то в сторону, но все мои попытки обречены на провал — он лежит, и ему максимально всё равно на мои действия. Тогда я привстаю и нависаю над его лицом — мои светлые волосы слегка касаются его левой щеки. Пальцами я сминаю траву возле его головы — вырываю зелень с корнём. И бросаю в него.
— Эй!
Он с криком садится, сгребая меня в охапку, перехватывая руки и выкручивая мне запястья.
— Дебил, отпусти меня! — верещу я. — Я закричу сейчас!
— Да ты погромче ори, может кто-нибудь придёт, дура!
Я обмякаю, а тревога, которую я силком пыталась упрятать в глубину разбитого вдрызг сердца, с дрожью выбирается из-под обломков — и змеёй обвивается вокруг шеи. Комок, который я проглотила, становится нестерпимо давящим — и тоже выходит. Со слезами.
Я плачу от бессилия. От нервного истощения. От постоянного страха. Я каждый день хожу в школу и вижу его, хотя и не хочу его видеть. Я вынуждена делать то, что он скажет, при этом я слишком боюсь ему навредить. Я боюсь его трогать, словно... словно он паук на стенке, присутствие которого невыносимо, но с которым ровно ничего невозможно сделать, потому что даже тронуть его — страшно.
— Ей, Фань, т-ты чего? Я тебе больно сделал? — спрашивает Глеб обеспокоенно.
Я припадочно не контролирую руки, а потому бью его, бью в грудь кулаками, бью его по рукам, по плечам, едва не задевая подбородок.
— Да как же вы меня все бесите! — кричу я.
Он вновь пытается перехватить мои руки, но я слишком быстро машу ими из стороны в сторону. Я сама понимаю, что напугала его, но остановиться уже не могу — та пружина, на которую я надавливала целый учебный год, наконец, выскочила.
Психотерапевт мне не помог, потому что я не сказала ему правды. Я думала, что после школы моя апатия и тревога уйдут, что их подавит учебный процесс — работа ведь лучшая терапия? Но ничего не помогало, и я только сильнее себя накручивала день ото дня.
И всего одна фраза Глеба, сказанная в шутку, затронула мой спусковой крючок.
— Зачем ты меня тогда там бросил?! — шепчу я, давясь всхлипами.
Я не могу больше кричать.
— Что?.. — не понимает он. — Ты в порядке?
— Нет! Я не в порядке! — я начинаю агрессивно вытирать с лица слёзы. — Я сказала маме, что ты ко мне лезешь!
— Но это неправда же.
— Я знаю, что это неправда! Я соврала, потому что... не готова говорить о правде.
Он порывисто меня обнимает — и это явно не то, чего ожидаешь от человека, которого минуту назад ты избивал и ненавидел каждой клеточкой своей души.
— Боже, ну зачем, зачем я тогда не пошла с тобой? — реву я, дрожащими руками вытирая лицо.
Глеб чуть отстраняется, молча приобнимает меня за плечи. Он не в силах что-либо мне сказать, но это и не нужно — из-за рёва я все равно ничего не услышу.
— Что тут случилось? — с возвышенности стадиона на нас смотрит учитель физкультуры.
— Она осы испугалась, — нашёлся Глеб прежде, чем я успела оторвать лицо от его плеча. — Та никак не хотела от неё отстать. Вот и разревелась, как маленькая.
— Стеф, она тебя не ужалила? — спрашивает учитель.
— Н-нет, — говорю я хрипло. — Но она сидела в волосах. Я очень испугалась.
— Давайте, дуйте сюда.
Я поднимаю голову и вижу чуть поодаль, под правым плечом учителя стоящую Надю. Лицо у неё словно окаменело — она лишь слегка хмурится, поджимает немного губы, но в остальном на ней будто бы надета непроницаемая маска.
Я подавляю первое желание уползти куда-нибудь. Только теперь со всей отчётливостью я чувствую, как пальцы Глеба буквально впиваются в мои плечи.
Я смотрю на Надю, а она смотрит на нас — её лицо прекрасно видно в свете солнца.
Моя Немезида больше не намерена с нами играть.
Пока нет комментариев.