Одиннадцатая глава. Глаза-кинжалы
15 июня 2022, 09:06День за днём. В тот день, когда Надя бросила меня, когда у нас вновь ничего не смогло сложиться, быть может, из-за того, что я была слишком резка с ней, слишком претенциозна — и вылилось это в паузу между нами, большую такую паузу, которую я только своими горькими молитвами замолила.
На моих молитвах всё это повествование держится.
Объём не позволяет мне долго распаляться насчёт всех этих детских забав, наших беспечных игр, наших ссор и примирений, глупых, никчёмных раздоров, бестолковых соревнований и так далее. Всё это настолько обыденно, что даже наскучивает, верно же?
Единственное, на чём я хочу остановиться — это на том, что происходило последующие месяцы после нашего очередного с Надей разрыва.
Я исправно слежу за Светой, даже общаюсь с ней, хотя меня и корёжит от одного только осознания того, что Глеб может быть влюблён в такую, как она (то есть в красивую, милую, спокойную девочку). На самом деле те задания, которые Глеб мне дает, кажутся мне настолько скучными, что я решаю их разнообразить. Например, вместо того, чтобы узнать, какие цветы Свете нравятся, я предпочитаю спросить у неё вдобавок и любимый цвет, а иногда даже не спросить, а собственноручно предположить.
Носит розовый портфель? И синюю кофточку? Будучи ребенком, я верила в то, что любовь к синему и розовому — двойные стандарты, ведь розовый это девчачий цвет, а синий — пацанский. Теперь я бы сказала по-другому: возможно, Света была вынуждена носить розовые вещи, так как родители и знать ничего не хотели о каком-нибудь синем или черном портфеле. А вот синяя кофточка — её победа. Она получила право носить её даже несмотря на то, что родители хотели воспитать в ней девочку.
Глебу я передаю свою первую формулировку, правда, значительно её обтёсывая до фразы «ей нравится розовый и синий».
Через какое-то время мне надоедает и такая слежка, поэтому я перестаю выполнять поручения Глеба вовсе, а чтобы он не обижался и не называл меня бесполезной, я начинаю придумывать ответы Светы сама.
Главная детская ошибка — верить, что ты умнее всех. Думать, что ты настолько хорошо знаешь своего друга, что можешь решать за него, говорить за него, придумывать его историю, основываясь лишь на поведении и своих предположениях — как же глубоко можно ошибаться, если думать так о себе и своём друге на полном серьёзе!
Глеб раскрывает меня быстрее, чем я надеялась. В один из дней, когда моей миссией становится то, чтобы узнать у Светы её график занятости, Глеб останавливает меня возле раздевалки.
Я бросаю испуганный взгляд на его суровое лицо, которое пышет на меня жаром негодования и стыда. Не говоря мне ни слова, он небрежно хватает мой рукав еще толком не надетой куртки, тащит меня через весь вестибюль на глазах остальных учеников к выходу. Секунда — и меня его ладони выталкивают за одну дверь, а следом за вторую. Оказавшись на улице, я едва не поскальзываюсь на каменных ступенях — да только Глеб всё ещё держит меня крепко под локоть, пихает вперёд, а у меня совсем нет сил на то, чтобы сопротивляться. Я послушно иду, перебирая в уме варианты того, зачем так грубо он со мной обходится: ему кто-то рассказал, как я обзывала его свиньёй? Да стал бы он тогда так грубо меня дёргать?
Ещё я думаю о том, что подумали те, кто видел эту сцену. Я не кричала, потому что не было сил — от неожиданности перехватило дыхание. Чаще всего такое случается во сне: голосовые связки так истощились, истончились, что не могут воспроизводить звук, а дыхание становится тяжёлым, словно его из тебя уже давно клещами вытянули — ори не ори, а ничего слышно не будет. Глеб же из меня будто весь воздух выбил — настолько паршиво я себя ещё не чувствовала.
Мы идём долго, так долго, что моё напряжённое молчание уже можно расценивать как согласие и чистосердечное признание в своей вине. На самом деле, я и сама начала догадываться о настоящей причине такого ко мне отношения, но мне настолько было страшно пикнуть, тем более, что рука Глеба чуть-чуть не до боли сжимала моё предплечье, и мне казалось, что в какой-то момент он не вытерпит и просто выломает мне его.
Он подводит меня к ивам — за школьной оградой у нас растёт несколько плакучих ив, одна другой краше. Когда мы были помладше, мы любили тут играть, висеть на ветках или делать под своеобразным лиственным колпаком подобие шалаша.
Пропихнув меня сквозь веточный заслон, Глеб пролезает вслед за мной и больше не церемонится. Если бы я не начала кричать и обзываться, он, быть может, разошёлся бы до того, чтобы меня толкнуть на землю или ударить головой о ствол ивы.
— Как ты могла? — восклицает Глеб, и одна эта фраза заставляет меня почувствовать себя глупой и совершенно никчёмной. — Я же тебе верил.
— Да я...
— Ты уволена. Ты всё время мне врала.
— И ты меня притащил сюда только для того, чтобы это сказать?!
От шока Глеб первые несколько мгновений не может ответить — лишь глаза его блуждают по моему лицу, сверкая гневом и разочарованием. Последнее ранит меня сильнее всего, хотя я не могу сказать, что мы с Глебом хоть сколько-нибудь могли бы считаться друзьями. Даже тогда, когда нас связывали партнерские отношения, я не могла допустить того, чтобы во мне кто-то разочаровывался.
Отсутствие Нади сыграло свою роль — я, как по команде, вспоминаю о том, как она со мной поступила, как потом я ответила ей, вспоминаю и начинаю себя добивать раздражённостью Глеба, его холодной ненавистью ко мне, подкармливаю себя отстранённостью Алексея Степановича, как маминой стряпнёй, и от всего этого становится настолько тошно и неприятно на душе, что я внезапно начинаю плакать.
Глеб окончательно теряется. Он хочет схватить меня за плечи, узнать, всё ли хорошо, он уже даже предпринимает попытку меня обнять и прижать к себе, но я поспешно вытираю слёзы, дрожащими от бессилия руками отталкиваю его запястья, и, прежде, чем Глеб меня ловит, я тону в ивовых ветвях. Выбираюсь наружу. Иду к школе. Никак не могу остановить слёзы.
Тут меня ловит другой человек, которого я узнаю моментально по одному только запаху шоколада. Сама не понимаю, как оказываюсь под его дружеской рукой, утянутая в бездну собственных переживаний, иду за ним, следую по пятам за тем, кто меня уже не толкает, а тянет. Сопротивляться я больше не хочу, да и есть ли смысл сопротивляться тому, кто бережно проведёт тебя за кулисы и угостит чашечкой горячего чая?
Мы тихо заходим обратно в школу, пробираемся на второй этаж по черной лестнице, а я тем временем всё никак не могу перестать плакать, а Алексей Степанович едва не затыкает мне рот рукой — так близко его ладонь к моему лицу, хотя и лежит на плече. Выйдя в коридор на втором этаже, учитель одним простым движением распахивает створку двери и пропускает меня внутрь актового зала. Я протискиваюсь в дверной проем, вслепую бреду к зрительским креслам и сажусь в первом ряду, растерянная и совершенно не способная что-либо делать. Но Алексей Степанович пихает меня в плечо, заставляя встать и пройти ещё немного — к сцене. Я поднимаюсь по ступенькам, а ноги жутко заплетаются, я теряю что-то, что сурово сжимала в руках (платок, носовой платок, который Алексей Степанович дал мне, едва только поймал), потом чувствую, как учитель наклоняется позади меня, подбирает ткань и суёт себе в карман.
— Садись, Си, садись, прошу, — шепчет он, чуть ли не самостоятельно усаживая меня за парту.
— У вас... у вас есть... немного чаю? — хнычу я, прикрывая лицо рукой.
Больше от смущения, конечно. Постепенно до меня начинает доходить то, что мы с Алексеем Степановичем натворили. Увидь нас кто-то из учителей или учеников, мы, быть может, стали бы причиной большого скандала. А может, так подумала только я, зная, чем в итоге обернулась наша маленькая «тайна».
— Конечно, только не хнычь. Я сейчас, — Алексей Степанович стремглав спускается со сцены.
Я слышу поворот ключа в замке. Раз... и ещё раз. Почему-то это придаёт мне бодрости, насыщает спокойствием.
— Алексей Степанович? — подаю голос я, всхлипывая.
Он молчит, даже шаги его не слышны в безмолвии актового зала. Я прислушиваюсь: не доносится ли какой звук — да хотя бы его дыхание? Но ничего, совсем ничего не слышно, словно бы мне уши воском залили или я враз оглохла — хоть беги и кричи, почему все бросили, почему отказались, оставили одну, почему? Я вскакиваю с места и, спотыкаясь о кусковатый линолеум, иду к шторе, огораживающей зрительный зал от парт и стульев.
Он хватает за плечи, хотя, безусловно, сначала я слышу мягкий бархатный голос:
— Стой, я здесь.
Я опускаю руки, внезапно успокаиваясь — вдруг приходит смирение и какое-то непонятное безразличие к своим проблемам и проблемам окружающих. Меня тянет обнять кого-то, и я подчиняюсь своему спонтанному желанию, и я тянусь к распростертым рукам, меня обволакивает тягучее тепло, тянущееся от плеч к коленям витиеватой сетью, смутно напоминающей нервную систему.
— Ты очень устала? — доносится голос.
Я не могу сфокусировать взгляд — лишь пульс у виска что-то отстукивает, отдаваясь во всей черепной коробке. Я не просто устала — я смертельно устала.
— Угу, — бормочу, хотя не уверена, что этот писк вообще достиг чьих-нибудь ушей.
Я как губка, впитавшая в себя столько вод горя, что, только дотронься до меня — воды выйдут слезами.
— Сейчас поставим чайник, сейчас, сейчас, и ты всё расскажешь, — шепчет Алексей Степанович, чуть отстраняясь от меня и отходя в сторону.
Я ловлю лицо руками, уткнувшись в кожу прочно, прислушиваюсь к шипению чайника, к монотонному бормотанию учителя себе под нос, к своей усталой скорби тоже прислушиваюсь, прикипаю душой к самодельному спокойствию, выступившему снаружи меня — а не внутри.
А его глаза, как кинжалы, нацелены на меня. Изучают. Ищут слабое место.
И находят. Надо же, находят!
— Ты поссорилась с друзьями? И чувствуешь вину за то, что всё это запустила, верно? Ведь это ты сказала им плохое, это ты вспылила, заставила их от себя отвернуться, а теперь не знаешь, что делать? — спрашивает Алексей Степанович серьезно, но без малейшего упрека.
— Зачем мне что-то вам тогда рассказывать? Вы угадали. Как вы это узнали? — отвечаю вопросом на вопрос, тщетно пытаясь подавить дрожь в голосе.
Лукавая усмешка на мгновение выбивает меня из колеи. Тут же Алексей Степанович оправляется от сиюминутной слабости, напускает на себя, что называется, «таинственную прелесть» и утробным низким голосом говорит мне, едва слышно тарабаня пальцами по столу:
— Я следил за тобой.
Я отшатываюсь, встаю и внутренней стороной колен бьюсь об острое сиденье стула — но учитель поспешно хватает меня за руку, растягиваясь в улыбке и каком-то мальчишеском смехе:
— Ну подожди ты, я же шучу. Не воспринимай меня в штыки — я же не хочу тебе ничего дурного.
Это слово — «дурное» — врезается мне в память в эту самую секунду, врезается до такой степени, что до сих пор я, слыша или видя это слово, невольно переношусь в тот момент, когда Алексей Степанович с такой беспечностью мне соврал.
— Точно не хотите? — бойко спрашиваю я, поражённая и оглушённая его выходкой.
Ответом мне служит его невинная улыбка.
Я сажусь на место, но руки со стола немедленно убираю, прекрасно помня, как любит учитель хватать всё подряд. Насупившись, смотрю на то, как он по-хозяйски размешивает сахар в чашках с паром.
— Так вот, возвращаясь к твоей проблеме, — проговаривает учитель, пока подносит чашки к столу, за которым мы сидим, — я бы хотел объясниться. Пойми меня, Си, я не лезу в твои отношения с одноклассниками и друзьями, более того, я считаю это возмутительным, но иногда, когда ты ходишь по школе точно призрак, или когда плачешь, ты не можешь не вызвать сострадание. Я просто по-человечески пытаюсь помочь разобраться тебе с твоим горем, понимаешь?
— Поэтому вы за мной следите? — спрашиваю я, отогревая пальцы возле горячей чашки.
Учитель не находит, что ответить.
— Стеша, — вдруг говорит он совсем ласково, — это шутка. Я не слежу, но я наблюдаю. Или ты хочешь сказать, что мне запрещено наблюдать за всем, что происходит перед моим носом?
Я кивком нахожу, что это резонный ответ на мой вопрос.
— Так вот. Тебе всего лишь девять лет. Твои проблемы могут быть серьёзны только в том случае, если у тебя плохие отношения с семьёй, если у тебя нет отца, или если он тебя поколачивает, и то и это способно очень сильно покалечить твою хрупкую психику, как бы ты это ни отрицала. Но меня это не касается, это ведь твоя личная жизнь. Но, всё, что может касаться учёбы, друзей и одноклассников, тоже входит в перечень проблем, которые у тебя могут быть, правда же? Вот это я непосредственно вижу, и считаю нужным тебе помочь преодолеть коммуникационный барьер с твоими друзьями. Не понимаешь? Ну, коммуникация, это, проще говоря, общение. Вот, да. Не думай, что только твой классный руководитель может тебе помогать с такими проблемами в коллективе, но и любой другой учитель из тех, у кого ты учишься. Помогать ученикам — их прямая обязанность. А вы ещё совсем дети, кто вам поможет здесь, если не мы?
Вот так я и стала видеть в Алексее Степановиче нечто большее, чем просто учителя. Достаточно было просто пообещать мне бесконечную поддержку и неоценимую помощь.
И тогда я начинаю говорить — тихонько, словно боясь услышать саму себя, но всё-таки понемногу, двигаясь к концу своей истории, дополняю рассказ то подтверждением об отсутствии отца, то о матери, которую я люблю односторонне, словно я — да, а она — нет. Мой сбивчивый рассказ становится агрессивнее по мере того, как я подбираюсь к сути, точнее к тому моменту, который стал отправной точкой моей истерики. Я вспоминаю в подробностях выражение лица Глеба тогда, когда он впервые мне открылся и тогда, когда пронал, я вспомнила Надю, но касаться её было настолько больно, что я бросила всякие попытки объяснить Алексею Степановичу всю трагичность наших с ней отношений.
А он слушал меня без перебоя, подперев подбородок непослушной ладонью, не сводил взгляда, отчего я чувствовала, что надо мной возведён курок — и пистолетное дуло смотрит прямо мне в лицо.
Я была словно на исповеди, я была в тумане собственных ошибок, и как бы ни хотелось прогнать это мерзкое наваждение, оно только сильнее меня окутывало белесой пеленой. И всё казалось таким карикатурным, таким ненастоящим, я делилась глупостью монашки с рассудительным отцом, а тот разве что не лез целоваться — все время касался пальцами моей пустой чашки, подхватывал мои локти, когда я, забывшись, подставляла их слишком близко, норовил поймать мой взгляд в свои цепкие объятия, и так сочувственно улыбался, раскрепощая, высвобождая мое желание говорить больше и больше...
Когда я иссякаю, моя выпитая чашка уже всецело принадлежит рукам учителя. Он вертит её в руках, указательным пальцем вычерчивая ушко-ручку, а второй рукой продолжая стучать по столу одному ему ведомую мелодию. Какую-то грустную. Я бы даже сказала, унылую.
Я наблюдаю за ним еще несколько секунд, не в силах оторваться: почему-то его пальцы своей грациозностью, граничащей с женственностью, возбуждают во мне давно забытые эмоции или давно виденные картины — уж не вспомню. Но, глядя на эти пальцы сейчас, я бы непременно вспомнила тот хор картин Маззы, где женские нежные пальцы, вломившись в книгу, пошло и невинно закладывают собой страницы.
— Значит, я был близок, — констатирует Алексей Степанович.
Я отвлекаюсь от созерцания его издёвок над моей чашкой и поспешно киваю. На душе становится как будто легче — и даже те проблемы, которые казались мне совершенно неразрешимыми, вдруг становятся не такими уж неразрешимыми, даже напротив, где-то вдали начинает созревать план исправления.
— Си, хочешь, я на пианино сыграю? А ты пока подумаешь, как выбираться из этой ситуации. Я знаю, что ты уже начинаешь нащупывать выход — и помогать я тебе буду музыкой, — говорит учитель и пересаживается за инструмент.
Из-под его пальцев начинает литься мелодия, смутно похожая быстрый бег зайца по розовому полю. Отчего я так решила? Да просто то, насколько часто он зажимал ноту «Си», механически трепетало во мне, отзывалось в каждой клетке тела — и, соответственно, ассоциировалось со мной.
— Вы сами придумали эту мелодию? — спрашиваю я хрипло.
Он не отвечает, возможно, предпочитает сделать вид, что не расслышал моего вопроса. Я не повторяю, очевидно же, что если мне не хотят отвечать — я не буду требовать. Судорожно думаю о том, как решить поставленную задачу, как разгадать шараду — от до до до?
— Да, придумал. Она называется «Танец голубых кроликов на розовом поле».
Я ничего не говорю, сокрушенно размышляя о том, не произнесла ли я мечту о розовом поле вслух.
— Я её придумал, глядя на тебя, — дополняет он.
— Я голубой кролик или?.. — начинаю я, но он перебивает.
— Розовое поле.
Я киваю, как будто его ответ многое проясняет. На самом деле, для меня до сих пор загадка то, как он узнал о том, что я думаю о кролике на розовом поле — уж не сказала ли я вслух об этом, в самом деле?
Я хочу спросить что-то ещё, но тут агрессивный стук в двери актового зала заставляет нас обоих вздрогнуть.
Пока нет комментариев.