Шестая глава. Себя просеял сквозь другое
24 ноября 2021, 21:22Здесь я плачу. Потому что мне нечего рассказать о тех событиях, которые произошли ровно после моего обморока.
Первые два месяца я проходила обследования в больнице. Ничего особенного, говорила я матери, но ей непременно нужно было удостовериться в том, что я сейчас здорова и буду жива.
Школа в эти два месяца меня не сильно занимала. Я не приходила в актовый зал, потому что опаздывала к первому уроку; я не могла конкретно объяснить Наде, почему я не остаюсь на некоторых уроках после обеда.
«Мне нужно в больницу».
«Меня ждёт мама».
«Прости».
(Она сумасшедшая).
Два месяца канули в небытие, среди осколков прожитого мне тяжело найти по-настоящему важные моменты, которые можно было бы здесь показать. Я даже дневник не вела — хотя, я его никогда не вела.
И Фама моя испарилась, точно её никогда не было. Когда я попыталась объяснить маме, что это за книга (а точнее — узнать у неё, откуда она у нас взялась), мама начала отрицать всякую возможность присутствия этой «дьявольской» книги у нас дома.
Я не считала её дьявольской, хотя гравюры на страницах меня напрягали. Мне хотелось рассмотреть их внимательнее, но чувства слабости, головокружения и беспочвенного страха так просто меня не отпускали. Я словно осела в этих чувствах, зарылась в них, как в пух пыли.
За эти два месяца, что я негласно изолировалась от общества и школы в частности, я наконец смогла подумать вот о чём: почему учитель музыки так ясно выделяет меня из остальной части класса? Чем я ему приглянулась?
— Мам, — спросила я как-то, — у меня есть слух?
— Конечно, — ответила мама устало. — ты же меня слышишь.
— Да нет же, я про музыкальный слух.
— Не знаю, дочь, по-моему, ты неплохо поёшь.
Я тут же вспомнила, как завываю в душе, вспоминая мотив какой-нибудь прилипчивой песни. Воспоминания вгоняют в краску.
— Спасибо. Значит, учитель музыки мог разглядеть во мне талант?
— Да. Да, вполне.
Это в ней равнодушие говорит или сухая вера в то, что её дочь действительно способна владеть голосом? В любом случае, я тоже искренне верила в то, что голос мне подвластен, слух позволяет попадать в ноты, и только внутреннее сомнение не даёт мне стать уверенно на школьную сцену и запеть...
Сейчас это всё пустое — я просто притворилась поющей для себя самой.
Мама взяла отпуск с работы, мама почти всё это время проводила со мной, намеренно водила меня к психологу, потом к психиатру, а я до жжения в языке рассказывала ему о том, как перелистывала несуществующую книгу. Так он странно реагировал на мои слова, что они смутили меня саму. Что в них может быть такого?
Я упала в обморок сразу после того, как взяла в руки книгу с дьявольскими гравюрами, да? Казалось, что психиатр говорил со мной на таком языке.
Как у вас, дорогая Стеша, могла оказаться в руках книга с богохульным содержимым, и по какой причине вы упали в обморок? Сидящая рядом мама отрицала существование книги, а я не могла вспомнить ни названия, ни цвета обложки, ни даже точного содержания гравюр.
— Вероятно, это сон, — сказал психиатр, а может, психолог, а может, даже я сама.
Помню лишь то, что слушателем была мама, которая сначала как будто даже расстроилась тому, что её дочь упала в обморок из-за общего недомогания, а дьявольская книга ей просто приснилась. Что же, иногда приходится мириться с тем, что твоя дочь не супергероиня и не суперзлодейка, которая непременно стоит на пороге новых мистических открытий.
Я так маме и сказала три месяца спустя — кажется, мы готовились к новогоднему застолью. Должна была прийти Лиля со своим мужем и большой жирной таксой, которую я до смерти загоняю по нашей небольшой квартирке. Такса прямо под бой курантов обязательно забьётся под стол, тявкнет в такт биению часов, а я, больше не рискуя её доставать, сяду на стол и буду ловить собаку ногами.
А потом она укусит меня. Прямо за голую пятку.
Я не взвизгну, но затаю такую обиду, которая таксе ещё аукнется. Утром, когда после пьянки тётя Лиля проснётся и обнаружит, что её Бусинка заперла себя в туалете и просидела голодной весь остаток ночи и кусочек дня.
А меня рядом уже не будет — я убегу на морозную улицу, прямиком к большой снежной горке, повстречаюсь с местными весельчаками, что никак не могут напиться душистого шампанского и теперь глушат этот приторный кол в горле лёгкой и простецкой водкой. Я вежливо поздороваюсь, внутренне морщась от запаха веселья и пропитого необратимого времени, метнусь всё-таки к горе, — она покажется мне самым большим счастьем, взберусь на неё и, найдя какую-нибудь оставленную неаккуратными свиньями пластиковую смятую бутылку, сяду на неё и съеду вниз, визжа, и пробуждая тем самым мёртвую посленовогоднюю улицу.
И лишь тогда, когда это всё улеглось, тётя Лиля перестала меня изводить своими поучениями, а я перестала звенеть её именем на разные лады, мама села рядом на диване и заговорила со мной о том, чего я не хотела знать:
—Твой отец — полный кретин.
Хорошо.
Намного спокойнее мне было бы думать, что моего отца не существует, но раз ты настаиваешь, мама — я тебе поверю.
— А что случилось? — спрашиваю я.
— Он поздравил тебя с новым годом.
— Это плохо?
— Это хорошо. Но мне бы хотелось, чтобы он больше никогда нас не вспоминал.
Я многозначительно киваю. Совсем не знаю этого мужчину, про которого говорит моя мама, но раз она называет его «отцом», значит, он имел какую-то с ней близость. Сама природа этих странных отношений на расстоянии меня поразила тогда — двое были друг другу так близки, делили один быт на двоих, пусть и совсем недолгое время, а потом что-то в одном из них треснуло и надломилось — и вышел громадный раскол, перечеркнувший всё, что этих людей когда-то между собой связывало. И теперь они видеть друг друга не могут, вместо воспоминаний — кровоточащая рана, бесконечные лечения и замкнутый круг, сплошь состоящий из анализа, критики и прогнозирования.
Мама неспроста сделала вывод о том, что мой отец, кем бы он ни был, «полный кретин».
В школу полноценно я пошла в январе, сразу после новогодних каникул. Диагноз мне поставили простой и внушительный: «Обморок на нервной почве». Правда, мама никак не могла поверить в то, что я умею нервничать, в своём-то возрасте. А то, что я ещё умею и истощаться, ей вообще было немыслимо.
Пусть думает, что хочет, а я рада вернуться в школу.
Когда мой график нормализовался и мне не нужно было ежедневно убегать с уроков или вовсе не приходить в школу, я вновь начала появляться задолго до начала уроков. Было страшно и не по себе, но я не могла жить, не завершив (или не продолжив) одно дельце.
Положим, сегодня какой-то январь. Я пришла в школу спозаранку и сейчас, машинально отряхивая юбку от мелкого липкого мусора и частичек пыли, иду в актовый зал. Я видела, как Алексей Степанович заходил внутрь, даже он пришёл позже меня! Почему-то сразу зайти к нему я не решилась — предчувствие подсказывало мне, что ничем хорошим моё столь раннее появление спустя три месяца отсутствия явно не будет им поощрено.
Хотя я точно также подсознательно надеялась на то, что всё это я только придумываю.
Постучав один раз, второй, третий, я напряжённо ждала ответа. В портфеле горела справка от врача, спрятанная в дневник. Я могу показать её, если учитель захочет увериться в том, что я не специально его избегала.
Тогда, правда, я думала не о справке, а о том, почему он не открывает и даже не кричит — обычно мне даже не требовалось разрешение на то, чтобы войти. Но ведь прошло слишком много времени, чтобы врываться вот так, да?
Я стою ещё пару мгновений, ожидая, что Алексей Степанович поднимается от фортепиано, спускается со сцены и, не спрашивая, уже прекрасно всё зная, открывает мне дверь. Но его нет, до сих пор нет, хотя я уже дважды представила себе, как он проделывает этот путь — сначала чуть быстро, а потом очень медленно.
Не дождавшись, я открываю дверь и вхожу внутрь, в манящую темноту и прохладу.
Здесь не топят, точнее, этот зал слишком большой для того, чтобы его можно было отопить. Одного взгляда на скромную батарею у дальней стены мне хватает, чтобы поёжиться.
На сцене горит свет — как я и думала, Алексей Степанович сидит у фортепиано, но почему-то не играет. Он смотрит в нотную тетрадь, вероятно, выбирает мелодию или пытается вспомнить ту нотку, которой меня называл.
Внезапное осознание пронзает меня подобно стреле. Я начинаю пятиться, молясь всем сердцем, чтобы он меня не заметил (но я так громко хлопнула дверью!). Мысль набатом билась во мне, пока я судорожно раскручивала её и развивала в некоего монстра, готового меня бедную пожрать: вдруг Алексей Степанович за эти два месяца меня забыл?
По сути — я кто? Я ученица первого класса, я даже десятая и не сотая на его памяти ученица — сколько таких, как я, проходят через его руки, голос и преподавательский стаж? Число было тяжело себе даже вообразить.
Я ухожу глубоко в тень, прямиком к зрительским креслам. Натыкаюсь спиной на горячую батарею — она мгновенно приводит меня в чувства.
— Си? Это ты? — хрипло спрашивает учитель, а у меня сердце уходит в пятки — я не дышу и делаю вид, что меня не существует.
Из тени мне хорошо видно, как он ищет меня в полутьме. Зимой светлеет поздно, наверняка он не привык к этому — а потому искать меня взглядом ещё сложнее, чем казалось на первый взгляд. Внезапно мне начинает нравиться эта игра в прятки — я таюсь и грею спину о батарею, вбираю в себя это тепло, которое всё равно не способно согреть такой большой зал.
Наконец, он находит меня; это я понимаю по тому, как он перестаёт вертеть головой и останавливается, уставившись куда-то в мою сторону. Не вижу больше смысла прятаться, тем более, что батарея сожгла мне спину.
Сделав пару шагов вперёд, попадаю под тусклый свет, льющийся со сцены. Вижу глаза Алексея Степановича — что-то в них мне смутило уже тогда. Они влажно блестели, но это всё, что мне было дано увидеть в первые секунды нашего зрительного контакта — учитель тут же разорвал его, уставившись прямо перед собой.
— Иди в свой класс, — бормочет он, перелистывая ноты.
Я подхожу ещё ближе, удивлённо хлопая глазами.
Я ослышалась?
Мне почудилось?
— Почему? — тупо спрашиваю я.
Он замечает: если сейчас не скажет мне того, что его тревожит, я успею подняться по порожкам к нему на сцену. Но, совершенно наплевав на объяснения и мои чувства, он одёргивает меня:
— Орлова, покинь зал!
Его крик сильно пугает. Перечить я не рискую, вместо этого отхожу подальше, открываю дверь, что сразу становится неприветливой и тусклой, и выхожу.
Не вокальные данные. Нет, не владение голосом. Да даже не чистый и идеальный слух. Совсем не это было предметом его интереса. То, что действительно его интересовало, было настолько экстраординарным как для меня, так и для него самого, что он, в полной мере осознав это, попытался отгородиться и избежать неизбежного столкновения. Если бы я не была такой навязчивой, если бы я не умирала от тоски и скуки, возможно, нам не пришлось бы просеивать себя сквозь другое — а именно это было следующим порогом, следующим сюжетным витком в этой истории.
Всю третью четверть, а за ней и четвёртую я была обычным учеником с обычной задачей — закончить год хорошо и как можно лучше. В первом классе ещё не было полноценной системы оценок, в дневнике у меня стояли оценки «Молодец», «Отлично» или «Хорошо», о цифрах речи пока не шло. Особенно агрессивно мой взгляд влипал в слово «Молодец»: в сущности, что такое эта характеристика? Выше ли она по статусу того же «Отлично»? А может, это нечто среднее между «Отлично» и «Хорошо»? Я не знаю, я ничего не знаю.
Я просто получаю эти надписи, смотрю на них так, словно не могу разобрать букв, да и не задумываюсь о значении этих оценок для себя — они просто есть и пусть будут. Главное, чтобы мама была довольна.
Алексей Степанович превратился в обычного учителя, вызывал меня к доске, где я — такая прилежная ученица! — рассказывала ему и всему классу заученную песню так, словно это был стишок. Потом учитель садился за фортепиано, а я впивалась взглядом в потёртые клавиши и его нервозные пальцы, скрюченные в любое другое время, но расслабленные только во время игры. Он начинал осторожно, раскачиваясь, и даже звук клавиш был сначала тише и робей, а потом раскрывался полутонами и звенящими переливами — я пела, мучительно думая то о вновь исписанной доске, которую мне больше не дозволено мыть, то о сидящей за первой партой Наде, которая смотрела на меня и нарочно сбивала своим суровым взглядом, то о колокольчике-имени Лилии, о которой я в последнее время вспоминала всё чаще и непременно с налётом воспоминаний об отце-кретине.
В один такой день я всё-таки не выдержала и после урока взяла воинственно тряпку, вышла, чтобы намочить её, а когда вернулась, обнаружила, что зал заперт, а портфель мой остался внутри.
Паника обуяла меня, но я её тут же подавила, решив догнать Алексея Степановича и попросить отпереть зал для того, чтобы я прибралась и забрала свои вещи. Искать его долго не пришлось: он собирался выходить на улицу. Найдя меня — такую растерянную, испуганную даже, учитель сначала раздражился, пожурил меня за такую «полоумную» выходку (меня тогда даже не задело это — я была слишком расстроена и напугана), а потом, виновато взглянув на сторожа (я забеспокоилась ещё больше, думая, что мы его задерживаем), поплёлся на второй этаж отпирать дверь.
Всё это время я держала в руках меловую влажную тряпку, которая буквально исходила соками. Алексей Степанович предпочёл не смотреть ни на неё, ни на меня. Когда он отпирал дверь, я услышала только одну его фразу, которую и по сей день считаю самой искренней из тех, что он говорил мне:
— Ты нас погубишь.
Сейчас я с грустью думаю о том, как было бы хорошо, будь я действительно полностью виноватой в этой истории. Но я не действие, я — его толчок.
Под конец четвёртой четверти мы впервые были приглашены на линейку по окончании года. Впервые — потому что до этого года текли не в школе, а в садике или у родителей под боком. Сегодня для многих четвероклассников знаменательное событие — они окончили первую школу и вот-вот перейдут во вторую. Там их ждёт много чего интересного, более того, там они вырастут полноценно для того, чтобы пойти учиться куда-нибудь ещё.
От старшей школы веяло посредственностью и страхом. Я не завидую выпускникам нашей школы — единственная их радость заключается лишь в том, что они сами для себя отпляшут небольшой выпускной концерт в актовом зале, а потом, прямо так, в костюмах и платьях, будут веселиться в опустевшей школе.
Но сейчас — линейка, с песнями и танцами, с торжественной речью директора, со множеством проводов и с колонками, от которых коробит всё нутро.
Меня почему-то поставили в третий ряд, позади моих высоких одноклассниц, даже позади некоторых мальчиков, которые пусть и были чуть ниже меня, всё-таки были крупнее.
Я ничего не видела, а там, на площадке, собирались девочки из третьего класса, готовые показать искусный танец. Мешая всем, кто был позади меня (в основном кучка чьих-то родителей и учителя), я подпрыгивала, стояла на цыпочках, пыталась разглядеть хоть что-нибудь, чтобы окончательно не потерять к этом интерес. Моя первая завершающая линейка! А я ничего не вижу!
Спиной чувствую — среди учителей волнения. Они о чём-то шепчутся, потом классная руководительница нашего класса обращает моё внимание на себя:
— Орлова, ну что ты ёрзаешь?
Я бросаю на неё красноречивый взгляд — прямо через плечо. Она что-то хочет добавить, но тут же раздумывает и попросту отворачивается. Я понимаю, почему она не захотела провести меня сквозь толпу вперёд — плечи моих одноклассников и одноклассниц так плотно сомкнулись, что протиснуться сквозь не получится даже у листа бумаги. Я была бы готова смириться со своей участью, будь это моя вторая линейка или третья, но никак не первая! Первый раз — самый важный, именно он запоминается лучше всего, верно? Я не хотела запомнить спины своих одноклассников.
Я могла бы встать на бордюр, не будь позади меня ряда взрослых. Да, чтобы увидеть хоть что-то, мне хватило бы и бордюра. Я пыталась протиснуться сквозь этот боевой строй, протаранить его с тыла, но всё это было более, чем бесполезно. Не только у меня это была первая конечная линейка.
— Давай, я помогу, — шепчет этот гнусный злодей, приближаясь ко мне.
В следующий миг ноги отрываются от земли, я переворачиваюсь и судорожно вцепляюсь Алексею Степановичу в шею — он мягко подсаживает меня, стараясь не смотреть в глаза. Я бросаю взгляд на классную руководительницу — Людмила Осиповна либо искусно притворяется, либо действительно не видит в этом простом движении учителя никакого злого умысла.
Я бы начала вырываться, но слишком уж хороший обзор открылся мне: теперь вся площадка для выступлений видна мне хорошо, я на несколько голов выше самой высокой своей одноклассницы, я вижу, как красиво танцуют девочки и как скромно стоят в сторонке ведущие.
Когда танец кончается и начинается череда торжественных речей, песен и сценок, я перестаю пялиться на площадку и немного — чтобы не было так заметно — рассматриваю профиль Алексея Степановича. Он на меня не смотрит — его внимание полностью поглощено выступлением. Я мысленно переношусь в те дни, когда впала в немилость, когда он не позволял мне появляться у него в актовом зале, когда я было отказалась от мечты стать певицей и развить свой музыкальный талант, который он во мне рассмотрел. А всё потому, что я не ходила в школу? Было бы из-за чего обижаться.
Надя на это тоже обижалась...
Но сейчас его лицо не выглядит злым, напротив, оно разгладилось и приобрело лёгкий румянец — думаю, это из-за палящего солнца. Уголками губ он мягко улыбается, глубоко дышит, точно задыхается. Я ощущаю, как его грудь вздымается подо мной.
В голове лишь одна мысль — если я и была за что-то наказана, то сейчас я прощена! Я вновь заслужила его милость, я вновь могу развивать свой музыкальный дар!
Я медленно сползаю, поэтому одним лёгким движением он подтягивает меня выше.
Моё правое колено прижато к груди учителя.
И кожей я чувствую его учащённое сердцебиение.
Пока нет комментариев.