Глава 12. «Бездна взывает к бездне»
27 марта 2019, 01:40Жить в вечной тревоге и порождать тревогу — закон неукротимой натуры. Тот, у кого своенравное сердце, не знает счастья и мира, идущих извне. Ибо в своём буйстве оно неустанно порождает все новые беды и неотвратимые опасности. — Стефан Цвейг
В день взятия Бастилии кровь Марселетт Гуффье кипела особенно жарко: бездумно и сгоряча, словно хватаясь за рукоять шпаги, она принимала решения легко и не рассуждая, бежала навстречу опасности и не думала о том, во что это может обернуться.
Но что изменилось в ней с приходом осени?
Уже в конце августа Арно получил от нее короткую записку:
«Если Вы в самом деле любите меня, то больше никогда не скажете тех слов против моей воли.»
Разворачивая ее, Корде надеялся увидеть совсем иной текст. Равно горячий в ненависти и любви, он разорвал записку.
С тех пор от Марселетт Гуффье не было никаких вестей. Она не появлялась на собраниях, Арно не встречал ее на улицах, а приставленная к воротам охрана никого не подпускала к особняку Гуффье.
Корде звал ее в окно, приходил каждый день в первую неделю сентября, но на его голос лишь молчанием отвечали тихо колышущиеся от тёплого ветерка занавески, будто в доме поселился призрак и вытеснил, подобно Красному человеку Тюильри, его законных жильцов.
Однажды Арно осторожно поинтересовался о Марселетт у все ещё ничего не подозревающей и слепо влюблённой Лолы, которая в своём ослеплении позабыла о чужой приватности и дала такой ответ:
— Я навещаю Марси почти каждый день. Ах, бедняжка! Теперь она никуда не выходит без сопровождения. Она всё-таки видная аристократка, а с такими на улицах сейчас разговор короткий. 26 августа на Гревской площади повесили ее возлюбленного, и это одна из причин ее тяжёлого состояния. Она целыми днями в изнеможении лежит на постели, иногда блуждает по сумрачным коридорам особняка, как какая-то вдова, и призывает смерть! Даже требовала у меня однажды кинжал! Марселетт живет во страхе... Их особняк несколько раз подвергался нападкам. Просили голову ее отца.
О враждебности парижского народа по отношению к Филиппу Гуффье было хорошо известно всем, — его, как и некоторых других членов коммуны, подозревали в сношениях с двором — но о том, кем был возлюбленный Марселетт, Арно не знал и даже не мог прежде предположить о его существовании. Все эти дни сентября и всю первую неделю октября 1789 года он терзался мыслью о том, что она, та, кому он предался душой, так жестоко разделалась с ним.
Между тем в Париже свирепствовала нужда. Оконченная жатва не принесла своих плодов: хлеба в столице катастрофически не хватало — с самого утра у дверей булочных собирались толпы людей, но часто после нескольких часов ожидания расходились без крошки хлеба.
Народ почти единогласно обвинил Версаль в заключении нового «голодного заговора», — такой в 1729 году, ровно шестьдесят лет назад, заключили скупщики зерна при участии двора — и эту версию признает добрая часть историков, но напрашивается все же назойливое сомнение, а не задерживал ли кто-то искусственным путём поставку зерна в Париж и ближайшие города, чтобы выманить короля в столицу, в это осиное гнездо, где позже начнёт готовиться заговор?
Все преступления по неоспоримому обычаю человеческой природы готовятся осторожно, в темноте, и если преступление удаётся так, как оно было задумано, обычно никто — ни потомки, ни современники — не узнаёт, что это было преступлением, поэтому эту безумную теорию может подтвердить лишь неожиданно обнаружившаяся личная переписка.
Итак, вселенная, казалось, обернулась против короля, но в особенности против королевы. Народ никогда не любил ее, эту королеву, эту капризную Марию-Антуанетту, которая на мольбы народной массы, разоряемой поборами, не находящей пропитания на плодородной почве Франции, отвечала с насмешкой, глядя на голодающий Париж через хрустальные бокалы:
— Если у них нет хлеба, пусть едят пирожные!
Произносила ли Мария-Антуанетта эти слова на самом деле или это было лишь уловкой тех, кто пытался обьединить народ против двора? Мы никогда не узнаем.
Но мы точно знаем, что дни октября подогрели народную ненависть, и она закипела. Тон ей задавали газеты — величайшая пропаганда того времени. Свобода печати, да и вся свобода в сущности, если она в избытке, становится опасной: одна за другой возникают газеты — вот Лустало, вот Мирабо, вот Демулен, Бриссо, Марат и прочие основывают собственные и направляют гнев всего Парижа на королевский двор.
Король, мол, задумал недоброе, король, мол, изменил; правительство препятствует подвозу зерна; во Францию стягиваются иностранные войска — галдели газеты день и ночь, вселяя озлобление в миллионы сердец.
3 октября двор сам собой дал ещё один повод для народных волнений.
Большая часть королевской гвардии примкнула к революционерам, да и на оставшихся рассчитывать больше было нельзя — королевская семья теперь была в большой опасности, поэтому для защиты пригласили наемный фландрский полк. Чтобы расположить наёмников к себе, королева устроила банкет, не пожалела для солдат ни вина, ни еды — несмотря на голод в Париже — и даже явилась на мероприятие собственной персоной.
Все, казалось бы, шло как по маслу, но уже на следующий день газеты трубили: королева выставила против Парижа наёмных убийц! Мария-Антуанетта опоила наёмников красным вином, чтобы они пролили красную кровь рассерженного народа! Под ее смех солдаты срывали кокарды, топтали их и глумились над революцией!
Ситуация короля Людовика была немногим проще. После того, как он 17 июля выглянул из окна ратуши с приколотой к шляпе трёхцветной кокардой революции, буржуазия прониклась к нему большой симпатией. Предлагали даже поставить Людовику статую на месте Бастилии, но народ был категорически против любого поощрения монархии:
— Король буржуазии — сколько угодно, но не король народа!
И все же его тогда считали добрым существом. Обаяние королевской власти ещё коренилось в умах большинства парижан. Принятая 26 августа Декларация не нуждалась в утверждении королём и носила «учредительный характер», но Людовик решительно отказывался от неё под разными предлогами, и все камни негодующего народа снова полетели в ненавистную Марию-Антуанетту:
— Король желает своему народу только добра! Он принял бы Декларацию прав человека, гимн человеческой свободной мысли, но королева не хочет Франции счастья.
Ей приписывали все злодейства. Все это вкупе со слухами о банкете в честь фландрского полка сделало королеву в глазах народа главной злодейкой. Особенно горячо ее ненавидели женщины.
Даже Лолу медленно, но верно увлекала за собой революция. Теперь Моро терпеливо высиживала заседания клуба Кордельеров и даже решительно собиралась примкнуть к якобинцам, стремясь стать частью жизни Арно. На собраниях она набралась много пафосных декламаторских метафор вроде «гидры тирании» и «факела революции» и с готовностью оперировала подобными выражениями в «Кафе де Фоа».
Ела она вдосталь, но сочувствовала беднякам, которых в Париже было большинство и которых дороговизна, безработица и голод били все сильнее, поэтому присоединилась к шествию утром понедельника 5 октября, когда молодая девушка с унизанной кольцами рукой обходила рынки и квартал Сент-Эсташ, призывая к восстанию, била в барабан, что взяла из казармы, кричала о недостатке и дороговизне хлеба.
Вокруг неё быстро собралась большая женская толпа, которая увеличивалась на каждом шагу, и эта «армия амазонок», или «восемь тысяч Юдифей», как выразится вскоре Камиль Демулен, направилась к ратуше. По рукам ходили свежие листки «Друга народа», — газеты Марата — подстрекающие народ:
«Нужно послать сильный отряд, чтобы захватить порох. Каждый дистрикт должен взять пушки из ратуши!»
Другие толпы собрались у предместья Сент-Антуан, потоком двинулись в город, захватили Лолу и всех встречавшихся по дороге женщин и тоже двинулись на Гревскую площадь.
— Хлеба! К оружию! — кричали они.
Голод гнал этих людей, направляемых чьей-то натренированной рукой, вперёд. Рукой тонкого стратега и психолога...
Мужчин можно назвать бунтовщиками, в них будут стрелять, но женщины в народных восстаниях всегда выступают как существа отчаявшиеся. Король, этот сентиментальный человек, ни за что не откроет огонь по толпе отчаявшихся женщин, так что отправить в Версаль армию женщин, а не мужчин — мысль гениальная.
Накануне собрание в ратуше продлилось до позднего вечера и даже к утру многие члены коммуны оставались там. Среди них был и Филипп Гуффье.
Ратушу охранял незначительный батальон пехоты, и когда прибывшие женщины обрушили на них свой гнев в виде камней, солдаты конечно же отказались стрелять по несчастным и отступили.
Женщины вошли во двор и заявили о своём желании переговорить с мэром, чтобы сообщить им о своём намерении вооружиться и идти на Версаль за хлебом.
— Где Байи? — требовали они присутствия мэра. — Где Лафайет?
Некоторые из женщин забрались на колокольню и стали звонить в набат, другие заставили стражу освободить заключённых. Генерал д'Эрминьи, тот, кто командовал отрядом, тем временем не пускал вооружённых копьями и палками мужчин в ратушу, воспользовавшись тем, что упрекавшие мужчин в нерешительности женщины хотели действовать в одиночку, но некоторые из них все же выломали двери под аркой Сен-Жак, у крупной парижской скотобойни, и проникли в ратушу.
Произошла ужасная сумятица. Женщины, словно фурии, стали кричать, обвинять, угрожать, и эти угрозы не были пустой болтовнёй. Опасаясь резни теперь, когда народ захватил оружие, их успокаивал служитель ратуши Станислав Мейлар, но без генерала Лафайета и мэра Байи он все же был бессилен.
— Пекаря, пекариху и пекаренка в Париж! Добудем короля — будем с хлебом!
Нетерпеливый народ вломился прямо на заседание совета Коммуны.
***
Самые маленькие частицы дерева огонь превращает в дым, а те, что побольше — оставляет в виде золы, но всё же сжигает. Так и революция коснётся каждого, каждый пострадает от ее руки: кто-то больше, кто-то меньше, но никого она не обойдёт стороной.
Стены Версальского дворца не уберегли королевскую семью. Под давлением толпы парижанок, прибывших в Версаль, король — пекарь, королева — пекариха и дофин — пекаренок были вынуждены покинуть свой дом и переехать в Париж, а именно во дворец Тюильри.
Революция сделала огромный шаг вперёд. От такого сокрушительного удара великая версальская монархия никогда не оправится. Короли больше никогда не вернутся в Версаль.
Арно непосредственного участия в походе не принимал и 5 октября даже не приближался к Гревской площади. Весь день он провёл за исследованиями в доме Лавуазье, и лишь утром 6 октября узнал о произошедшем в ратуше: до него дошёл злой слух, будто бы разъярённая толпа линчевала кого-то из членов коммуны.
Воспоминания о том, как горячо желала толпа смерти Филиппа де Гуффье, еще были свежи в его памяти, поэтому, позабыв обо всем на свете, Арно снова рванул к особняку Гуффье с как никогда решительным намерением поговорить с Марселетт, чтобы убедиться в том, что ей — даже теперь, после всех обид, она волновала всё его существо — и ее семье ничего не угрожало.
Он примчался туда и увидел их разоренный дом.
Некогда шикарный отель в стиле рококо, самого изнеженного и утонченного, почти полвека делавший своим видом репутацию всей улице, сейчас был обезображен до неузнаваемости. Мародеры хорошо попотели, чтобы учинить такой хаос. Они выломали двери, выбили окна, изуродовали сад, вдоль балюстрады протянули длинную грязную скатерть с надписью: «PAIX AUX PEUPLES, GUERRE AUX TYRANS» (рус. «Мир народам, войну тиранам»).
С участившимся сердцебиением в груди Арно перешагнул порог особняка, держа пистолет наготове, и, опасаясь, что кто-то из преступников мог все ещё оставаться здесь, бесшумно прокрался по вестибюлю, где уже были содраны дорогие обои, оторваны от стен зеркала, перевёрнуты тумбы. Он заглянул в кухню, где наступил на разбитую вазу, перемахнул через газетницу и, убедившись в отсутствии живого на первом этаже, подошёл к ведущей наверх винтовой лестнице, некоторые позолоченные балясины которой были выдернуты, и прислушался.
На втором этаже со стороны западного крыла — именно там располагалась комната Марселетт — доносились шорохи неизвестного происхождения, но, к счастью, не разговоры, и это могло значить, что в доме был только один мародёр. Там временами что-то звякало, хлопали ящики и дверцы.
Арно взвёл курок, поднял пистолет перед собой, готовый выстрелить в разбойника, на случай, если несчастный зря решит спуститься, — уж собственные ноги этого мерзавца отсюда точно не унесут, Арно это твёрдо решил — поднялся наверх и выскочил из-за угла, застав грабителя врасплох.
Ловким движением руки он закрыл входную дверь, чтобы исключить возможность побега, и мародёр, бросившись к разбитому окну, собирался перепрыгнуть через перевёрнутую кровать, но уже через секунду разъярённый Арно держал разбойника за грудки засаленной жилетки.
— Где девушка?! — рявкнул он на него. — Отвечай, где хозяева этого дома!
— Я н-не знаю! — невнятно проблеял грабитель, выставил вперёд дрожащие руки, из которых посыпались фамильные золотые украшения Гуффье, и зажмурился, ожидая удара.
Лишь величайшим усилием воли Корде сдержался от того, чтобы нанести его.
— Кто устроил это?! Где твои пособники?! — Арно стал трясти его, будто надеялся вытрясти из него ответ. — Где остальные?! Что вы сделали с девушкой?! Отвечай мне!
— Ваша милость, п-п-прошу, отпустите меня! — взмолился он, заикаясь, и сложил в мольбе костлявые руки. — Я в-всего лишь бедный крестьянин! Я увидел разорённый д-дом и лишь воспользовался с-случаем накормить моего ребёнка! Моё дитя голодает! Не убивайте меня, п-прошу! У него, кроме меня, никого нет... Если умру я, умрет и он! С-сжальтесь, Ваша м-милость!
Только теперь Корде удосужился присмотреться, чтобы оценить внешний облик потенциального мародёра.
В крепких руках Арно дрожал тощий старик с провалившимся щеками. Одежда его была грязной и рваной. Он был не только беден, но и слеп на один глаз — левый покрывала белая пленка. Кожа старика была красной, словно он целыми днями работал под палящим солнцем — так же выглядел отец Арно после работ на пашнях.
— Г-г-голову даю на отсечение, я н-никого не убивал и никого не в-видел! — поклялся старик, и Арно ему поверил. Эти глаза не могли лгать. — Поймите, м-мсье, я работаю в п-поле, чтобы прокормить мое бедное дитя, но х-хлеб стал т-таким дорогим, что н-нам не хватает даже на самую чёрствую краюшку! Я решил, что если хозяева этого дома мертвы, их в-вещи им больше не понадобятся, а мой р-ребёнок сможет кормиться целый месяц...
Этого было достаточно. Старик увидел, как смягчился в тени капюшона жёсткий взгляд Арно и как вместо этого он наполнился горечью, словно до этого Корде не допускал возможности или боялся подумать о том, что всю семью Гуффье, скорее всего, зверски убили, но теперь, когда эти слова сорвались с уст другого человека, не мог больше отказываться от этой страшной мысли.
Он отпустил старика, и тот упал ему в ноги:
— Спасибо, с-спасибо, милосердный! Как я м-могу отплатить Вам?
Арно не ответил. Он достал свой кошелёк, запихнул в него валявшиеся на полу украшения, наклонился, вложил его в ладони старика и, выпрямившись, сказал:
— Иди с миром. Накорми своё дитя.
Старик снова рассыпался в благодарностях.
— О, как Вы м-милосердны, храни Вас Господь! — он перекрестил Арно трясущейся рукой и опять склонился перед ним. — Спасибо! С-спасибо, Ваша милость! Обещаю, Вы не п-пожалеете об этом! Д-добрые дела всегда возвращаются с уд-д-двоенной силой. Благотворящий бедному даёт взаймы Господу... Он этого не забудет! Вот увидите, Бог Вас в-вознаг-г-радит...
Но Арно и не помышлял ни о каком вознаграждении. Всё, что он знал — эти деньги, как и драгоценности, которые обязательно подобрали бы настоящие мародёры позже, старику были нужнее, чем кому-либо ещё, даже ему самому, привыкшему довольствоваться малым.
Ему было больно видеть перед собой человека на коленях. Он снова наклонился к старику, поставил его, ужасно костлявого и ужасно лёгкого, на ноги и строго сказал:
— Никому не кланяйся.
Потом его взгляд снова смягчился, и Арно добавил:
— Не меня. Благодарите Бога.
Впервые с ним, с этим старым крестьянином, дворянин разговаривал на равных. Впервые к нему обращались на «Вы», ведь по закону на «Вы» обращались только к первому и второму сословиям.
На полных жизненного опыта глазах старика выступили слезы. Он снова перекрестил Арно и по дороге к двери опять пустился благодарить и благословлять его, так что Корде пришлось проводить старика до выхода.
Вернувшись, он исследовал весь дом, а затем и комнату Марселетт в поисках чего-то, что помогло бы пролить свет на исчезновение семьи Гуффье, но его встретила лишь разруха.
Ящики были пусты, а все их содержимое — вытряхнуто или украдено, мебель — перевёрнута, сломана или так же украдена, обои — местами содраны, местами расписаны проклятиями. Даже люстру не оставили в покое — вырвали из потолка.
На дне перевёрнутой кровати Марселетт кто-то выцарапал грубым почерком «Mort aux aristocrates» (рус. Смерть аристократам), но во времена революции это выражение никого не удивляло — оно выбило своё место в разговорной речи наравне с приветствием.
Арно схватился за голову, утратив последнюю толику надежды, опустился на пол, — нет, даже рухнул на пол рядом с кроватью — проверил наличие клинка на поясе, приготовил пистолет и стал дожидаться: те, кто сделал это, вернутся.
Обязательно вернутся. Они не оставят этот дом на суд времени. Слишком уж много завидной дороговизны — а особенно золота — в нем осталось. И когда они придут, Арно отомстит за свою любовь. Пусть только явятся сюда — он уже готов.
У северной стены валялись сброшенные с полок книги. Басни Лафонтена, конечно же «Мемуары господина д'Артаньяна», «Метаморфозы» Овидия, «Дафнис и Хлоя», «Итальянские революции» Денина в оригинальном переводе и несколько книг на английском.
Эти мародеры или были столь неграмотны, что не знали, какую ценность представляли книги, или унесли уже слишком много и собирались вернуться за остатками позже. Арно надеялся на второе.
Ему следовало помолиться, но в тот час его бог — это бог мести, и Арно воззвал к нему тем, что забыл обратиться к Настоящему.
До самого обеда он не двигался с места. Внимательно смотрел, прислушивался, но всё, что до него доносилось — звуки городских беспорядков с соседних улиц.
В три часа дня он снова обошёл дом, словно подсказка могла появиться из воздуха, но не преуспел и снова занял своё место у кровати Марселетт. Следующие сто двадцать минут перед его взором стояли всевозможные сцены расправы над Марселетт, самые разные варианты развития событий, один другого хуже. При этом Корде нервно вертел в руках свой клинок и иногда постукивал его лезвием по стволу пистолета.
В пять часов вечера наконец на первом этаже послышались робкие шаги. Арно с готовностью встал и приготовился пустить в ход оружие, но когда достиг лестницы, «гостья» позвала:
— Марси? Марси! Марси!
Это была Лола.
Арно разочарованно посмотрел на неё, а она — в ужасе — на него, и Корде без слов вернулся в комнату Марселетт. Конечно же Лола последовала за ним. Уже на лестнице она выкрикивала вопросы, но Арно ответил лишь когда она зашла в комнату.
Как не сложно было догадаться, Моро понятия не имела, куда могла деться Марселетт. Она точно помнила, что была приглашена на чашку кофе сегодня, во вторник, 6 октября 1789 года, в пять часов вечера, а значит, Гуффье не планировали скорого отъезда.
Лола проплакала три часа напролёт. Она сетовала на жизнь, лила слезы и грустила об утраченном.
— Как же я буду без Марси? Как же я буду без неё? — сокрушалась она, рыдая на плече Арно.
Он не отвечал. Лишь пялился в одну точку и пытался представить, какой будет его жизнь в мире, где Марселетт Гуффье больше нет. Его ум занимали страшные мысли о возмездии, именно такие мысли убивают в человеке человека.
Он не знал, жива ли та, по кому он страдал, и не знал, кого ненавидел, но Арно тешила мысль о том, что преступникам судьба уготовила ещё более страшную участь — его ярость. Попадись ему в те тяжёлые часы кто-то, хоть отдалённо своими действиями напоминающий радикала, Арно голыми руками разорвал бы его на части.
Когда Лола уходила, дрожа от страха и слез, он не сочувствовал ей. Ему было все равно. Жаждущая мести голова по-настоящему жаждет мести только если в ней стихает голос разума. Это волнение прокралось в самые глубины его существа и восторжествовало над любым другим.
На второй день Лола обыскалась его по всему Парижу и искренне удивилась, когда нашла на том же месте — у кровати, поджидающим убийц с оружием в руках. Взгляд Арно ужаснул ее. Ей показалось, что глаза его были красными от злости.
Лола попыталась уговорить его на время оставить пост, поесть и хотя бы немного поспать, а лучше — забыть про месть непонятно кому навсегда, но о каменную стену упрямства Арно разбилась всякая попытка взаимопонимания, ибо не может быть взаимопонимания между страждущим мстителем и смирённым толерастом.
Ночь с 7 на 8 октября выдалась ясная. Молодой месяц заливал комнату лунным светом. Арно боролся со сном.
Это была вторая его бессонная ночь. Корде отказывался покидать караул. Мысль об отмщении настолько овладела им, настолько он был ею одержим, что готов был по разумению собственной совести вести неугасимую борьбу в темноте. Поражение он предпочёл бы хотя бы одному трусливому шагу, противному его чести, и таковым он считал отступление.
Он клевал носом, иногда даже вырубался, но тут же вздрагивал и просыпался. В руках Арно держал найденное под кроватью венецианское зеркало в серебряной оправе — по-видимому, оно ускользнуло от глаз мародеров. Он посмотрел на своё в нем отражение и грустно отметил, что когда-то на него смотрело прекрасное лицо Марселетт. На обратной стороне зеркала красовался цветочный рельеф, к которому было приятно прикасаться. Арно положил дорогое сердцу зеркало в карман.
Усталость усыпила его бдительность, поэтому, когда явились они, Арно едва не схлопотал саблю в шею.
Их было двое. Арно успел ретироваться и первого застрелил на месте, а горло второго пронзил клинком в ожесточенной схватке. Чуть позже, не успели ещё трупы остыть, а кровь на руках Арно засохнуть, как явились ещё двое — видимо, в поисках убитых сообщников. Один из них тащил за чёрные волосы молодую полураздетую девушку, которая воспользовалась возможностью сбежать из плена как только рука ее мучителя оказалась прострелена пулей Арно насквозь.
Он боролся с ними непримиримо, неумолимо, обуянный беспощадной и кровожадной ненавистью, а когда к утру в доме кроме него не осталось живых, он смотрел на свои руки, пролившие так много крови, с отвращением. Тогда пламя чуть не пожрало его, но он ещё не успел начать любоваться своим жестокосердием.
Вспоминая девушку в ночном одеянии, которую эти разбойники наверняка выкрали прямо из ее постели, Арно чувствовал, что его снова обуревала ярость. Он точно знал: они над ней надругались. И не хотел даже предполагать, какие вещи мародёры, потешаясь, могли заставить делать Марселетт прежде чем нанести ей, аристократке, смертельный удар.
— Арно.
Он обернулся и устало посмотрел на Лолу, щурясь от утренних солнечных лучей. Не спавший две ночи подряд, измотанный тревогой и беспокойствами, даже он удивился тому, как она выглядела. Едва ли кто-то видел Лолу такой хоть раз. Лик ее был бледен, глаза словно смотрели куда-то в изнанку, а обычно улыбчивые губы сомкнулись в тонкую полосу.
В ее руках было два конверта. Один запечатанный, второй — раскрытый и уже прочитанный. Именно прочитанное оказало на несчастную девушку такой эффект. Оно открыло ей правду: мужчина, которому она едва не отдала своё неуемное сердце, любил другую. Она продешевила своё чувство.
Проглотив горечь, Лола голосом, каким сообщают сыну о гибели матери, произнесла:
— Она не придёт.
С этими словами Лола дрожащими руками протянула ему запечатанный конверт. Брови Арно насупились, рот приоткрылся, в глазах снова заметались искорки тревоги. Вихрь страшных мыслей закружился в его голове.
Две ночи он провёл в ее разгромленной комнате, словно верный пёс на могиле хозяйки, и, едва конверт, где хранились ответы на все его вопросы, попал в его руки, Арно сломал печать, достал листок, помяв его в спешке, и его глаза тревожно заметались по письму:
Дорогой Арно,
Влюблённость — это распущенность. Так говорит моя матушка. Быть может, тут она права, и всё, что я могу сделать с собой — перетерпеть, но это отнюдь не вынуждает меня связывать себя брачными узами с тем, кто мне безразличен. Под венец меня может толкнуть только глубокое чувство, и если я не могу выйти замуж за того, кого люблю, то не обязана и становиться женой нелюбимого.
Знаю, что причинила Вам боль, но я сердечно надеюсь, что долго это не продлится. В мое отсутствие Вы можете излечиться. У Вас наконец появился на это шанс. Воспользуйтесь им.
Меня увезли в Лондон. Почти насильно. Я никого не успела предупредить о своём отбытии, все случилось слишком спонтанно. Это вынужденная мера. Теперь, в адекватном состоянии, я понимаю, что оставаться в Париже было нельзя, но мое сердце разрывается от невыносимой разлуки с моей родной Францией.
Мы — аристократы. Баловни судьбы. В глазах толпы — угнетатели, пособники старого режима и враги свободы, несмотря на республиканские взгляды. 26 августа, сразу после встречи с Вами, я подверглась нападению. Им было плевать, кто я, им было плевать, что я горячо ратовала за перемены. В своей мести привилегированным сословиям они не проявляли разборчивости. Будьте осторожны, Арно. Если они поймут, что Вы — дворянин...
На моих глазах радикалы жестоко расправились с близкими друзьями моей семьи, а мой кучер был убит в попытках защитить меня. Ценой его жизни мне удалось сбежать.
Утром 5 октября повстанцы ворвались в ратушу. Они едва не повесили моего отца. Нам не оставили выбора. В ночь с 5 на 6 октября, пока мятежники качали права в Версале, мы без промедления покинули Париж, переодевшись в слуг, — лучшего случая придумать было нельзя. В Кале нас уже ожидал поверенный моего отца, которого он успел уведомить сразу после утренних событий. Мы переплыли Ла-Манш на торговом судне и сразу же из Дувра отправились в Лондон.
Не знаю, как долго здесь пробуду, но, по-видимому, до самого конца революции. Поговаривают, что ей скоро придёт конец, но я знаю, что Собрание не сдаст позиции, пока не добьётся конституции. На это потребуются годы. Вы понимаете, что это означает?
Я стану англичанкой. Неважно, как долго я буду сопротивляться, меня все равно выдадут замуж, и тогда я останусь в Англии навсегда. На то и расчёт: родители пытаются добиться того, что я наконец откажусь от своих идей и, цитирую, стану «изысканной дамой, какой предназначено быть каждой аристократке». Они пытаются сделать из меня маму, но неважно, что мы слеплены из одного теста. Важно лишь, что нас слепили разные руки.
Прощайте, Арно. Я написала это письмо ещё по дороге в Кале, но мне запретили его отправлять до того, как мы покинули Францию, чтобы исключить возможность преследования. Однако уже здесь, в Лондоне, на пороге совершенно новой жизни, я вдруг испугалась связывать себя ещё одной крепкой нитью с прошлым и осмеливаюсь дописать его и отправить только сегодня.
Теперь, когда я точно знаю, что больше не увижу Вас, могу признаться наконец нам обоим: я люблю Вас. Мысли о Вас не покидают меня ни на секунду. Это невыносимо. Надеюсь, что здесь, в Англии, мне встретится кавалер, который заставит меня забыть о Вас, и Вы тоже встретите другую девушку. Быть может, это всё-таки Лола?
Ах, знаю, что нет.
Не отвечайте на это письмо. Будьте счастливы, но не забывайте об опасностях. Не рискуйте. Живите. И умрите во имя чего-то достойного.
Со слезами на глазах, Марселетт, которая никогда не станет Вашей
Лондон, 7 октября 1789 года
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!