26 Глава. Клиника. Взрыв.
10 декабря 2025, 09:23Прошла ровно неделя.
Семь дней, которые тянулись, как семь лет. Семь дней тишины, прерываемой лишь её тихим дыханием да звоном посуды, которую она отодвигала нетронутой. Селеста почти ничего не ела. Она ковырялась в еде, делала пару глотков воды, и всё. Её некогда яркие глаза потускнели и смотрели куда-то внутрь себя, в ту точку, где всё ещё лежало тело Майлза.
«Это я должна была быть на его месте, — говорила она иногда, ровным, лишённым эмоций голосом, глядя в стену. — Это справедливо».
И Киллиану становилось страшно. Не от гнева, не от опасности — от холодного, всепроникающего ужаса перед одной лишь мыслью: Её не станет. Этот страх был сильнее любой угрозы извне. Он научился жить с опасностью, с болью, с потерей. Но мысль о мире, в котором не будет её смеха, её упрямства, даже этих её молчаливых, полных вины слёз, была невыносима.
За то короткое, насыщенное время, что они провели вместе, она успела стать не просто женщиной в его жизни. Она стала её смыслом. Она ворвалась в его серое, выстроенное на мести и расчёте существование и раскрасила его красками, которых он уже и не надеялся увидеть. И теперь, наблюдая, как эти краски медленно выцветают, вымытые её чувством вины, он понимал — без неё всё снова превратится в холодный, монохромный ад. И на этот раз уже навсегда.
Он пытался её кормить, уговаривать, просто сидеть рядом в тишине. Но её душа, казалось, уходила всё дальше, в какую-то недосягаемую пустоту, где его слова и прикосновения уже не могли её достать. И с каждым днём страх сжимал его сердце всё туже, превращаясь в тихую, отчаянную панику. Он не мог потерять её. Не сейчас. Не так. Но как вернуть человека, который добровольно решил умереть, просто потому что считает, что заслужил это?
Пока Селеста спала, Киллиан, не в силах заглушить тревожный шёпот интуиции, отправился к Альфреду. Его мысли метались в темноте: Что за бред говорила она?.. Ей приказал Альфред убить Майлза? Она лгала. Он всегда относился к ней как к дочери. Но если это всё же правда... тогда ситуация была гораздо серьёзнее, чем он предполагал. Это был уже не просто вопрос защиты, а втягивание Селесты в самую гущу его, Киллиана, войны.
Он въехал на парковку стрелкового клуба, его движения были резкими и точными. Пройдя через знакомые холлы, он без стука вошёл в кабинет Джонсона. Альфред поднял на него взгляд — холодный, настороженный, без тени обычной для их деловых встреч расчётливой любезности. Воздух в комнате сгустился.
— Что за херь творится с Селестой? — голос Киллиана прозвучал низко и опасно, едва дверь закрылась за его спиной. — Какого хрена она говорит, что вы приказали ей убить Байрона?
Альфред медленно поднял на него взгляд. Его лицо не выражало ни удивления, ни отрицания, лишь ледяную, непроницаемую серьёзность.
— Так нужно было, — ответил он, откладывая ручку. — Она не говорила... почему?
— Нет, — Киллиан прошипел, делая шаг вперёд. — Она всю неделю была еле живая. В глазах — страх, который я видел только у загнанных зверей.
Альфред на мгновение опустил глаза, и в его позе появилась тень усталости.
— Когда придёт время... она тебе расскажет. Или я. Но не сейчас.
Его тон не оставлял места для возражений, но в этих словах не было прежней железной уверенности — лишь тяжесть невысказанной правды.
Киллиан с оглушительным стуком захлопнул дверь кабинета Альфреда и вернулся в свою квартиру, его движения были резкими, полными невысказанной ярости и беспокойства. Он влетел внутрь, и его взгляд сразу упал на Селесту.
Она сидела за кухонным столом. Впервые за эту долгую, мучительную неделю. В её руках была чашка с чаем, от которого поднимался лёгкий пар. Она просто смотрела в него, казалось, не замечая ничего вокруг.
— Милая... — его голос, ещё секунду назад грозный, смягчился, стал почти шёпотом.
Он подошёл и сел рядом, положив на стол перед ней пару конфет в ярких обёртках — её любимых.
— Попей, поешь, пожалуйста... — попросил он, и в его словах прозвучала вся его тревога, вся его беспомощность перед тем, что с ней происходило.
А она... как всегда в последние дни, молчала. Лишь медленно подняла на него глаза, и в их глубине он снова увидел тот самый, невыносимый для него, животный страх и пустоту.
— Давай... давай запишемся к психологу? — его голос прозвучал почти умоляюще, он искал хоть какую-то соломинку. — У меня есть мой личный. Он ничего никому не расскажет.
Она сделала медленный, бесстрастный глоток чая, но к ярким конфетам, лежащим перед ней, даже не протянула руку. Её взгляд был устремлён куда-то внутрь себя.
— Я не заслуживаю... такого, — её голос прозвучал тихо, хрипло, как будто эти слова ржавели в её горле несколько дней.
Они пронзили Киллиана. Пронзили насквозь, до самой сути его существа. За эти два дня мучительного молчания это были первые слова, которые она произнесла. И они были о том, что она не достойна... его заботы? Конфет? Помощи? Жизни?
Он замер, не в силах найти ответ. Вся его ярость, всё его замешательство разбились об эту хрупкую, саморазрушительную фразу.
Он подошёл к холодильнику и достал оттуда её любимый торт — тот самый, от кусочка которого она никогда не могла отказаться. Нарезав ломтик, он вернулся к столу, сел рядом и начал аккуратно кормить её с маленькой ложечки.
Она покорно, почти механически открывала рот, проглатывая сладкую массу, но в её глазах не было ни удовольствия, ни даже осознания происходящего. Это было бесстрастное, пустое послушание.
— Милая моя... — прошептал он, его голос дрогнул от нахлынувшей боли.
Он осторожно обнял её, притянув к себе. Но обнял не её — живую, тёплую, упрямую Селесту. Он обнял её «тело» — послушную, хрупкую оболочку, из которой, казалось, ушла душа.
— Ты слышишь меня? — его вопрос прозвучал тихо, почти шёпотом, полным надежды и страха.
Она едва заметно кивнула. Это был крошечный, почти рефлекторный жест, но он зажёг в нём слабую искру.
— Я люблю тебя, — он сказал это прямо, без прикрас, голосом, хриплым от сдерживаемых эмоций. — Безумно люблю.
Он обнял её крепче, почти отчаянно, прижавшись лицом к её шее, вдыхая её запах, пытаясь через это прикосновение достучаться до того, что скрылось глубоко внутри.
— Пожалуйста... не убивай свой свет, — прошептал он прямо в её кожу, и его слова были похожи на молитву. — Я им дышу.
Она медленно, будто сквозь толщу воды, отстранилась и подняла на него взгляд. Её синие глаза, обычно такие яркие и живые, за эту неделю потускнели, словно покрылись пеленой.
Киллиан медленно, с бесконечной нежностью, прикоснулся своими губами к её бледным, холодным губам. Она не ответила на поцелуй. Но и не отстранилась. Она просто позволила ему это сделать, оставаясь пассивной.
Однако её пальцы, лежавшие на его пиджаке, внезапно сжали ткань, вцепившись в неё с такой силой, что костяшки побелели. В этом единственном, почти судорожном жесте была вся её безмолвная агония — невозможность ответить, но и неспособность отпустить.
Киллиан мягко прижал её голову к своей груди, полностью обняв, пытаясь своим теплом растопить лёд, сковавший её изнутри.
— Давай прогуляемся? — предложил он тихо. — Немного. Только чтобы воздухом подышать.
Селеста едва заметно кивнула, её движение было слабым, почти призрачным.
— Ну и хорошо, милая, — он выдохнул с лёгким облегчением, погладив её по волосам. — Одевайся теплее.
Они оделись — или, точнее, Киллиан помог одеться Селесте, её движения были вялыми и нескоординированными. Затем он бережно вывел её из квартиры, крепко держа за руку, будто боясь, что она растворится в воздухе. Они сели в машину, и она молча смотрела в окно, не задавая вопросов.
Когда машина остановилась, она машинально вышла и подняла глаза. На фасаде строгого здания сверкала неоновая вывеска: «Психология и психотерапия».
Всё внутри Селесты на мгновение застыло. Они не пошли гулять. Они приехали сюда. И в этот момент туман в её голове на мгновение рассеялся, и она всё поняла.
Киллиан остановил машину, вышел и, обойдя капот, открыл дверь с её стороны. Он осторожно взял её за руку, помогая выйти. Она почти не сопротивлялась, но её тело было напряжённым.
— Ты... ты... решил сдать меня в психушку?.. — её голос прозвучал тихо, хрипло, и в нём впервые за долгое время промелькнула не пустота, а живая, острая боль и страх.
— Милая, не говори глупостей, — он мягко, но твёрдо поправил её, его пальцы сжали её руку в успокаивающем пожатии. — Мы пойдем к психологу. Самому лучшему. Он поможет. Всё будет хорошо.
С этими словами он мягко, но настойчиво повёл её к входу в здание, его осанка выражала непоколебимую решимость и заботу, но в глубине его собственных глаз читалась такая же глубокая тревога.
Они подошли к двери с табличкой «Психиатр». Селеста замерла как вкопанная, её пальцы вцепились в рукав Киллиана.
— Я не псих... — её шёпот был полным ужаса. — Килли, я не больная...
— Ты не больная. Я знаю, — он повернулся к ней, взял её лицо в ладони, заставляя встретиться взглядом. — Мы просто... поговорим. О том, что тебя гложет. Ничего больше.
Но Селеста... не хотела. Она не могла объяснить, что её грызёт не абстрактная «депрессия», а конкретный, чудовищный приказ, кровь на её руках и страх перед будущим, где она должна будет убить снова. Психолог задал бы вопросы, на которые нельзя было ответить правдой. Это была ловушка.
В конце концов, под давлением его тихого, но непреклонного убеждения и собственного истощения, Селеста поддалась. Она позволила ему ввести её в кабинет. Воздух пахнал стерильной чистотой и чем-то успокаивающим, что только усиливало её внутреннюю тревогу.
Сеанс начался. Врач, женщина средних лет с мягким, внимательным взглядом, задавала вопросы — осторожные, профессиональные. Они касались сна, аппетита, тревожности, прошлого.
На каждый из них Селеста либо молчала, уставившись в одну точку на ковре, либо отвечала едва заметным, механическим кивком. Её губы были сжаты в тонкую белую линию. Она была здесь физически, но её разум, её душа находились где-то далеко, в той темной крыше, где прозвучал выстрел, и в ещё более тёмном будущем, которое её ждало. Киллиан, сидя рядом, сжимал её руку, и каждый её безмолвный ответ был для него ударом.
Спустя полчаса монотонного молчания врач мягко попросила Селесту выйти из кабинета на несколько минут, чтобы поговорить с Киллианом наедине. Селеста безропотно поднялась и вышла, но вместо того чтобы сесть в кресло в приёмной, она замерла у двери и тихо прислонила к ней ухо.
Из-за двери доносился приглушённый голос врача:
— Господин Лэйм... у девушки очень серьёзное состояние. Я наблюдаю признаки глубокого психологического расстройства, возможно, посттравматического спектра, осложнённого тяжёлой депрессией и диссоциацией. Боюсь, амбулаторной терапии может быть недостаточно. Рассмотрите, пожалуйста, возможность стационарного лечения для более интенсивной помощи.
Слова врача обожгли её изнутри, как раскалённое железо. «Лечь на лечение». Это звучало как приговор. Как подтверждение того, что она сломана, ненормальна, неисправима. Но самое страшное было в другом — они не знали настоящей причины. Они видели симптомы, но не видели чудовищной правды, их скрывающей. Стационар означал бы изоляцию, постоянное наблюдение, невозможность сделать то, что от неё требовал Альфред. Или... возможность сбежать от этого? Мысль мелькнула, ядовитая и предательская. Но нет, она не могла. На неё охотились. А ещё... она боялась того, что могла натворить, оставшись наедине со своими демонами в четырёх стенах больницы.
Слова психиатра обрушились на него, как удар обухом. «Очень серьёзное расстройство». «Стационарное лечение». Каждое слово вбивало новый гвоздь в крышку гроба его надежд на быстрое решение. Он представлял её за решётками (пусть даже метафорическими) клиники, и его сердце сжималось от боли и ярости — ярости на себя, на ситуацию, на невидимого врага, который довёл её до этого состояния. Но сквозь этот хаос эмоций пробивался холодный, расчётливый страх. Он не знал всей правды, но чувствовал, что «лечение» может не помочь, а навредить, сорвав какие-то хрупкие, невидимые нити, которые ещё удерживали её в реальности. Его инстинкт собственника и защитника восстал против идеи отдать её в чужие руки.
— Нет, — голос Киллиана прозвучал резко, как щелчок затвора. — Она останется у меня.
За дверью Селеста почувствовала, как что-то внутри неё натянулось, как струна. Он не отдаст меня. Это была первая искра чего-то, похожего на облегчение, за долгое время.
— Я понимаю вашу привязанность, господин Лэйм, — голос врача был спокойным, но настойчивым. — Вы не хотите, чтобы она была далеко. Но сейчас она не просто «рядом». Она глубоко внутри себя. И чтобы помочь ей выбраться, стать снова... человеком, ей нужна интенсивная, круглосуточная помощь, которую мы можем обеспечить только в стационаре.
Наступила тихая пауза, тяжёлая, как свинец. Селеста замерла, прижавшись лбом к холодному дереву двери.
— Хорошо, — наконец прозвучало из кабинета. Слово было выдавленным, полным горькой капитуляции. — Пусть ложится.
Слово «хорошо» прозвучало как приговор. Та самая хлипкая надежда, что он её не отдаст, рассыпалась в прах. «Стать человеком». Значит ли это, что сейчас она — не человек? Чудовище? Пустая оболочка? Мысль о больнице, о белых стенах, о чужих людях, которые будут копаться в её мозгу, задавать вопросы... она вызывала не страх, а полное, леденящее оцепенение. Но где-то в глубине, под всем этим, шевельнулось что-то другое. Возможно, это был выход. Возможно, там, за решёткой (пусть и невидимой), её не найдут те, кто охотится. Или, может, это будет тюрьма похуже любой другой.
Сказать «хорошо» было самым трудным решением в его жизни. Каждая клетка его тела вопила против этого. Отдать её? Куда-то, где он не сможет контролировать каждый её вздох, каждое движение? Но врач была права. Он видел это сам — она угасала у него на глазах, и его любовь, его ярость, его власть были бессильны против этой внутренней тени. Стационар был признанием его поражения. Признанием того, что он не смог её защитить от чего-то, что пришло изнутри. И в этом признании была мучительная, унизительная боль. Но если это был единственный способ вернуть её свет... он был готов на всё. Даже на это.
Киллиан молча вышел из кабинета, его лицо было бледным и вытянутым от внутренней борьбы. В коридоре его встретила Селеста. Она стояла прямо перед дверью, и в её потухших гладах внезапно вспыхнул дикий, отчаянный огонь.
— Решил избавиться от меня?.. — её голос был хриплым, срывающимся. — Решил запереть в психушке?! Килли...!
— Милая, так будет лучше, — он попытался взять её за руки, но она отпрянула. — Просто... месяцок ты там побудешь, ладно? Всё наладят.
Она яростно закачала головой, и по её бледным щекам впервые за долгие дни покатились слёзы — горячие, беззвучные, полные абсолютного ужаса и предательства.
— Прости... — выдохнул он, и в этом слове была вся его собственная боль, беспомощность и твёрдая, ужасающая решимость. Он не просил прощения за решение. Он просил прощения за боль, которую это решение ей причиняло.
Она начала отчаянно бить его кулаками по груди, слабые, но яростные удары, в которых была вся её накопившаяся боль, страх и чувство предательства. Он схватил её за запястья — не грубо, не причиняя боли, просто чтобы остановить этот порыв отчаяния.
— Зачем ты врал, что любишь меня?! — её крик, хриплый и разбитый, эхом отозвался в тихом коридоре. — Зачем?! Зачем говорил, что всё будет хорошо?!
Она разревелась — не тихими слезами, а громкими, душераздирающими рыданиями, от которых содрогалось всё её тело. И Киллиан, преодолевая её сопротивление, её отталкивающие руки, сквозь весь этот шторм отчаяния, просто... обнял её. Крепко, до боли, прижав к себе, пряча её лицо у себя на груди, чтобы заглушить её крики, а может, и свои собственные.
— Я подписал документы. Сегодня... ты ляжешь, — его голос прозвучал тихо, но с леденящей окончательностью. — Мне жаль.
Её рыдания стали ещё громче, почти истеричными. Она вцепилась в его рубашку.
— Считаешь меня психованной?! Я не псих, Киллиан! — она кричала, пытаясь вырваться, но он держал её крепко. — Киллиан, послушай! Со мной всё хорошо, правда... я просто...
Её голос снова сорвался на рыдания, слова потерялись.
— Я привезу тебе вещи, — перебил он её, и в его голосе не было места для обсуждения. — Всё, что захочешь. Книги, одежду... что угодно.
Он говорил это, глядя куда-то поверх её головы, не в силах вынести взгляд её полных ужаса и обвинения глаз.
К ним подошли два санитара и медсестра, их шаги были тихими, но решительными.
— Селеста Рэйвен? Срочная госпитализация? — уточнила медсестра, бросив взгляд на Киллиана.
Он молча кивнул, отводя глаза. Его челюсть была сжата так, что мышцы напряглись на скулах.
Медсестра кивнула санитарам. Они мягко, но твёрдо взяли Селесту под руки, отделяя её от Киллиана.
— Нет... — вырвалось у неё, но это уже было не криком, а хриплым шёпотом. Затем, перед тем как её увели, она обернулась. Её лицо, залитое слезами, исказила такая чистая, беспредельная ненависть, что Киллиан физически отшатнулся. — Я ненавижу тебя, Киллиан!
Её слова, острые как лезвия, повисли в воздухе. Затем её увели в другую часть здания, и её фигура скрылась за поворотом коридора.
Ненависть была островком ясности в бушующем море ужаса. Это было проще, чем страх, проще, чем отчаяние. Она цеплялась за неё, как утопающий за соломинку. Он предал. Он сдал. Он виноват. Эти мысли были кровавым саваном, которым она пыталась укрыться от невыносимой реальности: что её забирают в место, которое казалось концом всего. Что она беспомощна. Что, возможно, она и вправду сломана. Но ненависть к нему горела ярче всего этого.
Её слова «Я ненавижу тебя» вонзились в него глубже любого ножа. Они были тем, чего он боялся больше всего. Но в этот момент даже эта боль была предпочтительнее той агонии, что он видел в её глазах последние дни. Он стоял один в пустом коридоре, и тишина после её крика была оглушительной. Он сделал это. Он, который клялся защищать её от всего мира, сам отдал её в чужие руки. И теперь она ненавидела его. В его голове не было сомнений в правильности решения — только леденящая пустота и уверенность, что, возможно, он только что навсегда потерял самое важное в своей жизни, пытаясь её спасти.
Селесту отвели в чистую, безликую палату с зарешеченным окном (безопасность, как позже объяснят) и закрыли дверь. Звук щелчка замка прозвучал громче любого выстрела.
Она молча опустилась на край жёсткой больничной койки. Вокруг царила тишина, нарушаемая лишь далёкими госпитальными звуками. В этой тишине её душа наполнилась не страхом, а чем-то другим — леденящим, кристально ясным пониманием предательства.
Они же... поехали гулять. Она мысленно повторяла эту фразу, как заклинание. Его рука, тёплая в её руке. Его слова: «Немного. Только чтобы воздухом подышать». Ложь. Вся эта нежность, вся эта забота за последние дни — всё это было подготовкой к этому. К тому, чтобы усыпить её бдительность, заманить в ловушку.
А заперли здесь. Она огляделась — белые стены, простая мебель, дверь с маленьким окошком. Тюрьма. Пусть и с добрыми намерениями, но тюрьма. И он, Киллиан, был её тюремщиком.
Чёртов Киллиан. Ненависть снова вспыхнула, но теперь она была не истеричной, а холодной, обдуманной. Он не просто «отдал её врачам». Он обманул её. Использовал её доверие, её уязвимость. Он стал тем, от кого она ожидала защиты меньше всего. И это ранило глубже всего остального.
Пять дней, за которые Киллиан превратился в бледную тень самого себя. Он не спал, лишь изредка проваливаясь в беспокойное забытьё. Не ел, отталкивая тарелки. Почти не пил. Его спальня, его кабинет, весь его мир опустели и стали враждебными без её присутствия. Его ярость сменилась всепоглощающей, физической болью от разлуки.
Пять дней превращают её мир в адскую реальность. Частная клиника — не место исцеления, а тюрьма с мягкими стенами, где каждый момент выжигает в ней ещё одну частицу.
Еды почти нет. Иногда приносят что-то холодное и серое на пластиковом подносе. Она больше похожа на корм для животных, чем на пищу для человека. Она не ест. Голод становится тупой, постоянной болью в животе, но это лучше, чем глотать эту блевотную массу.
Охранники не стесняются. Если она слишком медленно идёт на процедуру или отказывается от укола, может прилететь жёсткий толчок в спину, грубый захват руки, который оставляет синяки. Один раз, когда она попыталась оттолкнуть медсестру с иглой, охранник просто прижал её лицом к стене, его тяжёлое дыхание у неё в ухе. Боль острая, унизительная, но она уже почти не чувствует её — есть страх хуже.
А потом приходят уколы. Это худшее. Они вкалывают ей что-то, от чего мир расплывается. Препараты не лечат — они калечат сознание. После инъекции всё плывёт. Мысли превращаются в вязкую кашу, голова тяжёлая, как свинец. Она не может думать, не может плакать, не может даже вспомнить, как её зовут. Она просто существует — пустая, онемевшая оболочка на больничной койке, пока яд не начнёт понемногу отступать, возвращая её в кошмар, который ещё страшнее, потому что она снова может его осознать.
И над всем этим — щелчок замка на двери. Каждый раз, когда он звучит, она понимает, что её никто не ищет. Никто не придёт. Тот, кто должен был защищать, сам отдал ключи от её клетки.
В один из дней, когда препараты ненадолго отпустили свою хватку, Селеста смогла выйти в туалет. Она стояла у раковины, смотря на своё бледное, чужое отражение в зеркале, пытаясь умыть с лица липкий пот бессилия.
И тут он появился. Один из санитаров, тот, у которого всегда были масляные глаза и слишком вольные руки. Увидев её шаткую, он, видимо, подумал, что она ещё в тумане от лекарств.
— Что, красотка, не можешь сама? — его голос прозвучал слишком близко, и от него пахло потом и чем-то кислым.
Он приблизился, якобы чтобы помочь, но его рука скользнула не к её руке, а к груди, грубо сжав её через тонкую больничную рубашку. Отвратительное, влажное прикосновение, полное наглой уверенности в своей безнаказанности.
Адреналин, острый и ядовитый, пронзил туман. Она дёрнулась, вырвалась из его хватки и, спотыкаясь, побежала обратно по коридору, не оглядываясь. Сердце колотилось где-то в горле, а место, которого он коснулся, горело, будто обожжённое кислотой.
Она ворвалась в свою палату и захлопнула дверь, прислонившись к ней спиной. Рассказать? Кому? Холодным медсёстрам, которые смотрели на неё как на неодушевлённый предмет? Охранникам, которые сами могли быть его друзьями?
И тут, сквозь шок и отвращение, пробилась другая, более горькая мысль, ставшая теперь её новой истиной. Киллиан не придёт. Он её не любит. Настоящая любовь не сдаёт в такое место. Настоящая любовь не оставляет одну с теми, кто может так прикоснуться. Его нежность была ложью. Его забота — спектаклем. А она была просто его вещью, которую на время убрали с глаз долой, и теперь этой вещью мог воспользоваться кто угодно.
Она медленно сползла на пол, обхватив колени руками, и впервые за эти дни не заплакала. Внутри было лишь пустое, выжженное пространство и это новое, ужасающее знание.
И наконец, на шестой день, он не выдержал. Он помчался в клинику, его внешний вид — растрёпанный, с тёмными кругами под глазами — заставил охранника насторожиться. Он ворвался в кабинет лечащего врача.
— Можно отменить лечение? — его вопрос прозвучал не как требование дона, а как отчаянная мольба.
Врач, женщина, которую он уже ненавидел всей душой, покачала головой с профессиональным сожалением.
— Нельзя, господин Лэйм. Процесс запущен. Для стабилизации состояния и начала терапии требуется как минимум ещё двадцать дней изоляции и наблюдения.
— Я не выдержу без неё! — голос его сорвался, обнажив ту самую рану, которую он всегда скрывал.
Он знал, в каких условиях она находилась — в изоляции, под наблюдением, возможно, на медикаментах, которые делали её ещё более отстранённой. Он знал, в каком она была состоянии, когда её привезли. Эта мысль, что она страдает там одна, а он здесь, беспомощный, заставляла его грудь сжиматься так, что он еле дышал.
Киллиан беспомощно умчался из клиники, чувствуя себя загнанным зверем. Дома его ждала всё та же гнетущая тишина. Он метался по пустой квартире, и каждый угол напоминал о ней — её книга на столике, её забытая кофта, её запах, который начинал выветриваться.
Но когда наступила ночь, и темнота сгустилась за окнами, что-то в нём переключилось. Отчаяние, томительное и парализующее, начало кристаллизоваться во что-то другое. Что-то твёрдое, холодное и решительное. Он больше не мог просто ждать. Он не мог вынести мысли, что она там, за решётками и белыми стенами, страдает, ненавидя его, пока он соблюдает правила.
Тишина ночи перестала быть угнетающей. Она стала прикрытием. Он подошёл к окну и уставился в темноту, туда, где, как он знал, находилась клиника. Его дыхание выровнялось, пальцы сжались в кулаки. Он принял решение. Если система не отдаёт ему то, что принадлежит ему по праву, если врачи и правила стоят между ним и его женщиной... тогда он найдёт другой способ.
Он остановил машину в паре кварталов от клиники, в тени деревьев. Полночь. Воздух был холодным и неподвижным. Он подбежал к заднему фасаду здания, к тому самому окну на первом этаже, которое показывали на плане. Его пальцы впились в холодный металл решётки.
Он не стал возиться с замками. Вместо этого с силой, которую давала отчаяние и ярость, он ударил кулаком, обмотанным тканью пиджака, по стеклу рядом с рамой. Звон разбитого стекла оглушительно прозвучал в ночной тишине. Он выбил осколки и просунул руку внутрь, раздвигая штору.
— Милая... — его шёпот был полон надежды и страха. — Милая, ты спишь?!
Внутри что-то пошевелилось. Фигура на койке поднялась и подошла к окну. Но сквозь полумрак палаты он увидел не её лицо — не то, сонное и нежное, какое видел по утрам. Он увидел её глаза. И в них не было ничего, кроме ледяной, ядовитой ненависти. Ни страха, ни облегчения, ни любви. Только это.
— Милая... — его голос дрогнул, он всё ещё пытался достучаться. — Милая, поехали домой? Всё забудем. Я заберу тебя отсюда.
Она стояла за решёткой, её лицо было бледным пятном в темноте.
— Я ненавижу тебя, — её голос прозвучал ровно, холодно, без тени сомнения. — Не хочу тебя видеть. Никогда.
Он покачал головой, как бы отмахиваясь от её слов, от этой ненависти, которую не мог принять. Вместо ответа он достал из сумки компактную, но мощную аппаратуру — что-то вроде миниатюрного гидравлического резака с бесшумным двигателем. Без лишних слов, с сосредоточенным выражением лица мастера, приступил к работе. Оранжевые искры, яркие и опасные, осветили его лицо, когда он начал плавить металл решётки у самого основания.
Она молча наблюдала за этим, не двигаясь с места. Не звала на помощь, не просила остановиться. Просто смотрела, и в её взгляде по-прежнему плескалась та же ядовитая холодность.
Когда с решёткой было покончено — переплавленные прутья упали на землю с глухим лязгом, — он протянул ей руку сквозь открытый проём.
— Хорошо, — сказал он, его голос был хриплым от напряжения и выброса адреналина. — Ты будешь у себя в квартире. Никто тебя не тронет. Я даю слово. Просто... давай ты выберешься отсюда.
Она на секунду замерла, глядя на его протянутую руку, а затем, медленно, всё так же молча, взяла её. Он помог ей выбраться через разбитое окно, и её ноги коснулись холодной земли.
Но как только она оказалась на свободе, она резко отстранилась, вырвав свою руку из его хватки.
— Я доверилась тебе... — её шёпот был полон такой горькой боли, что ему стало физически нехорошо. — А ты...
— Тебе нужна была помощь! — перебил он, его голос сорвался. — Я хотел помочь! Видел, как ты угасаешь!
— Ты хотел от меня избавиться, — она закончила свою мысль, и её слова прозвучали как приговор. — Избавиться от проблемы. Сдать в «место», где с тобой больше не будет хлопот. Ты не помогал. Ты избавлялся.
— Ты ничего никогда не понимала, Селеста! — его крик вырвался наружу, полный отчаяния и ярости, которые он сдерживал все эти дни. — Я люблю тебя! Я хочу, чтобы ты была здорова! Физически и психологически! Думаешь, если бы я не любил тебя, я бы был сейчас здесь?! Я бы рисковал всем, ломал решётки, как какой-то сумасшедший?!
Его слова обрушились на неё, но не растаяли лёд внутри. Наоборот, они ударились об него и отскочили, оставив лишь звон в ушах.
Любовь. Это слово теперь казалось ей таким же лживым, как и его обещание «погулять». Любовь не запирают. Любовь не предают. Любовь не отдают чужим людям в белых халатах, которые смотрят на тебя как на интересный случай из учебника.
«Хочу, чтобы ты была здорова». А что, если её «болезнь» — это не болезнь, а единственная здоровая реакция на мир, в который её бросили? На приказ убить, на кровь на руках, на необходимость стать убийцей, чтобы выжить? Его «здоровье» выглядело как жизнь в розовых очках, где можно просто «пролечиться» и забыть. Она не могла забыть.
«Если бы не любил, не был бы здесь». А может, он был здесь не из-за любви, а из-за своего собственнического инстинкта? Потому что не мог смириться с тем, что его вещь находится не в его владении, а в чужом? Его «спасение» сейчас было таким же актом контроля, как и та госпитализация.
Она стояла перед ним, дрожа от холода и внутренней бури, и в её глазах по-прежнему не было ничего, кроме этой новой, укоренившейся ненависти и непроницаемого недоверия.
И тогда... он медленно опустился на колени. Прямо на холодную, влажную землю под разбитым окном. Он смотрел на неё снизу вверх, и в его глазах, всегда таких уверенных и властных, плескалась бездна отчаяния и мольбы.
— Милая... — его голос дрожал, срываясь на шёпот. — Прости меня. Такого... больше не повторится. Никогда. Клянусь.
Он протянул к ней руку, но не чтобы схватить, а просто... в жесте беспомощной просьбы.
— Я не хочу... чтобы ты смотрела на меня... так...
Вид его, могущественного и непреклонного Киллиана, стоящего на коленях в грязи, ударил её с неожиданной силой. Это было так... неправильно. Так противоречило всему, что она знала о нём. Его дрожащий голос, его мольба — всё это было настоящим. Она чувствовала это на уровне инстинктов, глубже, чем могло достать сознание.
Но рана была слишком свежа, слишком глубока. Картина запертой двери, звук щелчка замка, дни пустоты и страха за решёткой — всё это стояло между его искренностью сейчас и её способностью её принять.
«Такого больше не повторится». А что, если повторится? Что, если в следующий раз, когда он решит, что это «для её же блага», он сделает что-то похуже? Доверие, однажды разрушенное, не собиралось обратно от одной лишь клятвы.
«Я не хочу, чтобы ты смотрела на меня так». А как ещё она должна смотреть? С обожанием? С доверием? Он сам убил это в ней. Сейчас в её душе бушевала война между остатками старой любви, жалостью к его виду и всё той же, остроконечной ненавистью и страхом. Она молчала, глядя на него, и её лицо оставалось каменной маской, скрывающей этот внутренний хаос.
И тогда он поднял на неё свои глаза. Всё отчаяние и дрожь ушли, сменившись странной, абсолютной, ледяной спокойностью. В его взгляде не было ни мольбы, ни надежды — лишь твёрдая, безоговорочная решимость.
— Ты будешь моей женой?
Что-то внутри Селесты сломалось. Не рухнуло со звоном, а тихо, почти беззвучно, переломилось пополам. Этот вопрос, заданный здесь, сейчас, после всего, что произошло... он был не логичным продолжением. Он был абсолютным абсурдом. И в то же время — единственно возможным исходом в его искажённой вселенной.
Шок. Первой пришла полная, оглушающая неспособность осознать. Женой? Того, кто только что сдал её в психиатрическую клинику? Того, кого она только что ненавидела всем своим существом?
Горькая ирония. Он предлагал ей вечность, плен, из которого только что её «спас». Он предлагал связать свою жизнь с тем, кого считал настолько нестабильным, что это требовало изоляции. Это было так безумно, что граничило с кощунством.
И... странное, предательское тепло. Где-то в самой глубине, под слоями боли и гнева, дрогнула та самая часть, что любила его. Та, что помнила его нежность, его защиту, его «Килли». Эта часть увидела в его предложении не ловушку, а... последнюю, отчаянную попытку всё исправить. Самый радикальный, самый безумный способ сказать: «Ты моя. Навсегда. И я больше никогда не отдам тебя никому, даже если сам буду не прав».
Она стояла перед ним, и её лицо наконец перестало быть маской. На нём отразилась вся эта буря — шок, недоверие, горечь и эта крошечная, ядовитая искра чего-то другого. Она не могла ответить. Ни да, ни нет. Мир перевернулся с ног на голову ещё раз, и она просто... потеряла дар речи.
— Я не смогу жить без тебя, Селеста, — его голос прозвучал тихо, но с такой невыразимой тяжестью, что слова казались высеченными из камня. — Однажды я потерял самого дорогого человека. Снова не могу. Понимаешь?
Эти слова пронзили её глубже всего предыдущего. «Потерял самого дорогого человека». Она знала, о ком он говорил. О Лэй. О той девочке, которая была ему как сестра, ради мести за которую он готов был на всё. И теперь он ставил её, Селесту, в один ряд с той потерей. Не как замену, а как... равную по значимости угрозу утраты.
Страх. Не за себя, а за него. В его признании была такая бездна боли и уязвимости, что её собственная ненависть на мгновение пошатнулась. Он действительно не смог бы. Он бы сломался. И часть её, та самая, что до сих пор любила его, содрогнулась при этой мысли.
Давление. Его слова были не просто признанием. Они были ультиматумом, завернутым в лепестки отчаяния. «Будь моей, или я умру». Это была страшная, невыносимая ответственность, которую он взваливал на её плечи. Как можно было ненавидеть человека, который предлагал тебе стать смыслом его существования, даже таким исковерканным образом?
Путаница. Всё смешалось. Боль от предательства, страх за него, остатки любви, ужас от его предложения... и где-то в самом низу — слабый, неуверенный голос: «А что, если... что, если это единственный способ? Для нас обоих?» Он сломал её, чтобы потом предложить собрать осколки в новую форму — форму его жены. Это было безумием. Но в мире, где её готовили к убийству, а он ломал решётки психиатрических клиник, безумие стало новой нормой.
Она смотрела на него, и её глаза наполнились не ненавистью, а чем-то более сложным — мучительным состраданием, страхом и полной, абсолютной растерянностью.
Мысль Селесты, прозвучавшая в её сознании:
Неужели... он полюбил её в двух телах?
Мысль пронзила её, ясная и леденящая, как вспышка молнии в ночи.
Ту Лэй, к которой он относился как к сестре. Ту, что стала его смыслом и погибла...
И её... под новым именем, с новой судьбой, но, как теперь оказывалось, со старой душой, которую он бессознательно узнал. Он любил не двух разных людей. Он любил одну и ту же сущность, прошедшую через смерть и возрождение, даже не подозревая об этом.
Полюбил. Судьба?
Слово повисло в воздухе, тяжёлое и неотвратимое. Если это была судьба, то какая-то чудовищно искажённая. Судьба, которая заставила его оплакивать её, затем найти, влюбиться снова, а потом... своими же руками, пытаясь спасти, причинить ей невыносимую боль. Судьба, которая сплела их жизни в такой тугой, болезненный узел, что развязать его, казалось, было уже невозможно. Принять его предложение означало принять и эту судьбу — со всей её жестокостью, иронией и неизбежностью.
Она лишь кивнула. Едва заметно. Её тело дрожало — от ночного холода, от шока, от бури внутри. Её взгляд, поднятый на него, всё ещё был полон боли, недоверия и того самого презрения, которое родилось от предательства. Но она кивнула.
Потому что где-то под всеми этими слоями гнева и страха всё ещё тлела та самая, неистребимая любовь к нему. Любовь, которая пережила страх, опасности и даже его собственную, страшную ошибку. И потому что, несмотря на всё, она не могла представить себе остаток жизни в одиночестве, без его всепоглощающего, пусть и удушающего, присутствия. Без его тепла, которое сейчас казалось таким далёким. Без его «милой», которое звучало как и приговор, и как единственное спасение.
Это был не согласие от счастья. Это была капитуляция. Признание того, что их судьбы сплетены слишком туго, чтобы их можно было разорвать, даже если нити эти причиняли боль.
Киллиан медленно поднялся с колен. Без лишних слов он стянул с себя тёплый пиджак и накинул его на её дрожащие плечи, обвивая тканью, которая ещё хранила его тепло и запах.
Молча, крепко взяв её за руку, он повёл её к машине, припаркованной в тени. В каждом его движении не было триумфа или облегчения — лишь тяжёлая, сосредоточенная решимость и какая-то новая, хрупкая осторожность.
Всё было ясно. Ясно по его взгляду, который, встретившись с её, уже не искал прощения, а просто... видел её. Видел всю боль, всё опустошение, и принимал это. Ясно по тому, как его рука, лежавшая у неё на спине, не сжимала властно, а медленно, ритмично поглаживала сквозь ткань пиджака — успокаивающе, почти отечески, будто пытаясь согреть не только тело, но и что-то внутри, что окоченело от холода и страха. Он не говорил ни слова, но в этой тишине и этих простых жестах было больше обещаний и понимания, чем в любых клятвах.
Как только они оказались в машине, Киллиан обнял её. Не целовал, не пытался ничего сказать. Просто обнял. Крепко, до боли, прижимая к себе, как будто пытаясь стереть любое расстояние, которое появилось за эти шесть дней, которые растянулись в вечность.
В этом объятии не было страсти. Была потребность. Потребность убедиться, что она здесь, что она реальна, что он снова может её чувствовать. Его тело слегка дрожало, и он глубоко, с усилием вдыхал запах её волос, смешанный с больничным запахом, который он теперь ненавидел.
Они сидели так, в тишине салона, и казалось, что время остановилось. Шесть дней разлуки, боли и недоверия растворились в этом простом, безмолвном контакте. Это было возвращение. Страшное, раненое, полное неразрешённых вопросов, но возвращение.
Он завёл машину, и тихий рокот двигателя нарушил тишину. Его рука, обычно лежавшая у неё на бедре с уверенным владением, на этот раз нашла её руку и сжала её. Крепко, сильно, так, что костяшки её пальцев побелели, но в этом пожатии не было привычной грубой силы. Было что-то другое — сдержанная, почти робкая осторожность, будто он держал не руку, а хрустальную фигурку, которая могла рассыпаться от одного неверного движения. Его большой палец медленно, ритмично водил по её костяшкам, и в этом простом прикосновении было больше слов, чем он мог бы произнести за всю дорогу.
Как только они оказались в квартире, она молча, как автомат, легла на кровать. Он подошёл и начал медленно, бережно раздевать её — снимал испачканную одежду, пока она не осталась в одном нижнем белье.
И тогда он увидел. Всё её тело, от плеч до колен, было покрыто синяками. Не просто парочкой пятен — а настоящей географией боли. Розовые, свежие, переходящие в фиолетовые и тёмно-красные, а в некоторых местах — почти чёрные, бордовые оттенки. Следы грубых захватов, ударов, прижиманий. Картина настолько чудовищная, что мозг отказывался её осознать.
В Киллиане что-то внутри сорвалось. Ярость, которую он сдерживал с момента их встречи у клиники, прорвалась наружу с такой чудовищной силой, что зрение на секунду размылось, потемнело по краям. Воздух перехватило, и когда он попытался заговорить, из горла вырвался лишь хриплый, сдавленный звук. Он с трудом выдавил одно слово, и оно прозвучало как скрежет металла, полное обещания немыслимого возмездия:
— Кто?
— Охранники... — её голос был беззвучным шёпотом. — Санитар... он... трогал меня...
Киллиан издал неистовый, звериный рык, который, казалось, сотряс стены. Но при этом он не сдвинулся с места, не выпустил её руку. Его тело напряглось, как стальная пружина, готовая сорваться, но он остался рядом. С болезненной нежностью, его пальцы дрожали, когда он снял с неё то самое бельё и натянул мягкую, чистую пижаму, скрывая от глаз ужасную картину на её коже.
— Я убью их. — его слова уже не были рыком, а стали низким, утробным обещанием, от которого похолодело в комнате. — Каждого. До одного.
Он замолчал, и в его глазах что-то калькулировало, что-то ещё более тёмное.
— Хотя... нет. — его губы растянулись в жуткой, безрадостной улыбке. — Я взорву их всех к чёртовой матери. Вместе с этой клиникой. Я сотру это место с лица земли.
Его ярость была физической волной жара, которая обожгла её. Но в отличие от страха, который она испытывала в клинике, эта ярость была направлена не на неё. Она была её щитом, её мщением, воплощённым в одном человеке. И в этом была странная, ужасающая безопасность.
Слова «он трогал меня» вышли наружу, и она впервые увидела на его лице не просто гнев, а чистую, животную ярость. И он не отшатнулся от неё, не отвернулся. Он... переодел её. Этот простой, интимный жест заботы среди бури его обещаний уничтожения растрогал её до глубины души. Он видел её синяки, её унижение, и его первой реакцией было не бежать мстить, а спрятать её, укрыть, защитить.
И когда он произнёс свои угрозы, она впервые за долгое время почувствовала не страх, а что-то похожее на... облегчение. Потому что знала — он не бросает слов на ветер. И если он говорит, что уничтожит тех, кто причинил ей боль, то так и будет. И в этой тёмной, всепоглощающей ярости была единственная форма справедливости, которую этот мир, казалось, мог ей предложить.
Киллиан обнял её, осторожно прижавшись головой к её животу, как будто пытаясь слушать что-то важное. И в этот момент раздался звук — громкий, неловкий урчащий звук из её пустого желудка. Звук голода, который она игнорировала шесть долгих дней.
Киллиан замер, услышав это. Он резко поднял голову, его взгляд стал ещё более острым, почти паническим. Не говоря ни слова, он вскочил с кровати и быстрыми шагами вышел из комнаты.
Селесте стало неловко, даже стыдно. Куда он ушёл? — промелькнула у неё мысль, смешанная с новой, крошечной тревогой. Неужели её голод, такая простая, физическая потребность, была для него последней каплей?
Но спустя минуту он вернулся. И не с одной тарелкой. Он нёс в руках всё, что нашёл в холодильнике — куски сыра, йогурты, фрукты, холодную курицу, даже пачку печенья. Всё это он бережно выложил на одеяло рядом с ней, создав импровизированный пир среди ночи. Его движения были торопливыми, почти лихорадочными, а в глазах читалась та же яростная решимость, но теперь направленная на то, чтобы накормить её.
— Ешь, — его команда прозвучала не как приказ, а как страстная, почти отчаянная мольба. — Съешь всё!
Селеста взяла йогурт. Потом кусок сыра. И понеслось. Она ела всё подряд, почти не разбирая, заглатывая куски, не давая себе времени прожевать. Шесть чёртовых дней пустоты, холодной больничной похлёбки и голода, который грыз изнутри, наконец нашли выход. Её движения были жадными, почти животными.
Она запивала всё это сладким, холодным чаем — тем самым, который он всегда держал для неё в холодильнике. Знакомый, любимый вкус смешивался с простой, сытной едой, и это было не просто утоление голода. Это был акт возвращения. К жизни. К дому. К чему-то нормальному, что он, даже в своей ярости и боли, смог для неё создать.
Когда она наконец замедлилась и отодвинула последнюю пустую упаковку, он тихо спросил:
— Ты наелась?
Она, всё ещё жуя последний кусочек, кивнула. Он молча собрал все остатки еды и унёс обратно на кухню, его движения были чёткими и быстрыми. Вернувшись, он снова устроился рядом и начал мягко поглаживать её по спине через пижаму.
Но его пальцы случайно коснулись внутренней стороны её локтя. Он замер. Его взгляд прилип к тому месту. Там, на нежной коже, красовался небольшой, но отчётливый след от укола — крошечная точка, окружённая лёгким синяком.
— Мышка...? — его голос прозвучал тихо, но в нём не было вопроса. В нём была леденящая, абсолютная ярость, которая заставила воздух в комнате сгуститься.
Селеста невольно съёжилась. Она видела эту ярость раньше, но сейчас она была другой — сосредоточенной, острой, направленной на эту маленькую точку на её коже. Это было страшно. Потому что в его взгляде читалось не просто желание мести, а нечто большее — почти святотатственное возмущение от того, что в её тело, в её тело, воткнули иглу против её воли.
— Расскажи мне всё. Абсолютно всё, — его голос был настолько тихим и ровным, что это звучало страшнее любого крика.
Она глубоко вдохнула и начала, её собственный голос стал монотонным, как будто она докладывала о чём-то постороннем.
— Санитары... иногда трогали меня. Когда думали, что я под препаратами. Охранники били. Если медлила или отказывалась. — Она сделала паузу, глотая ком в горле. — Они вкалывали мне странные препараты. Я была... словно живая оболочка. Нет. Мёртвая. Я не могла думать. Чувствовать. Просто... лежала. И смотрела в потолок. Я была одна.
Он слушал, не двигаясь, но всё его тело стало напряжённым, как туго натянутый трос. Когда она закончила, он медленно поднял голову. Его лицо было искажено такой болью и яростью, что стало почти нечеловеческим.
Затем он с силой схватился за свои волосы, впиваясь в них пальцами. Из его горла, сдавленного невыносимым напряжением, сорвался душераздирающий, хриплый рык — звук чистой, бездонной агонии и ярости, которая не находила выхода. Звук, от которого по коже побежали мурашки, а в комнате словно похолодало.
Он молча встал, снял с себя всю одежду, оставшись в одних боксерах, и лёг рядом с ней на кровать. Он повернулся к ней, но не обнял властно, как обычно. Вместо этого он очень осторожно, почти с трепетом, притянул её к себе, прижав к своей груди. Его прикосновение было таким лёгким, будто она была сделана из паутины и утренней росы.
Он боялся причинить боль. Боялся так, что каждое его движение было выверено и осторожно. Его мускулы, обычно такие расслабленные во сне, сейчас были напряжены от сдерживаемой силы. Он не мог позволить себе причинить ей боль. Сама мысль о том, что он может стать источником её страданий, была для него невыносимой. Что, если ей будет больно? Этот вопрос висел в воздухе между ними, невысказанный, но определяющий каждый его жест, каждый вздох.
Селеста Рэйвен
Я проснулась в своей мягкой пижаме, в своей кровати. Рядом теплое, спящее тело Киллиана. Я аккуратно выбралась, стараясь не разбудить его, и прошла на кухню.
Стоя у окна, я ждала. Ждала, что на меня нахлынет — пустота, тяжесть, тот самый ужас, что сковал изнутри последние дни. Воспоминания о больничной койке, о прикосновениях санитаров, о химическом тумане в голове... они были там, на задворках сознания. Но они казались какими-то... далёкими. Приглушёнными.
А вчерашнее... его предложение руки и сердца, произнесённое там, на холодной земле под разбитым окном, будто наложилось поверх всего. Как яркая, жирная краска поверх старого, потускневшего рисунка. Оно не стерло память — оно её перекрыло. Затмило своей чудовищной, неоспоримой реальностью.
Весь ужас не исчез. Он просто... отступил перед чем-то большим. Перед этой новой, пугающей, но абсолютной истиной: я стану его женой. И в этой мысли, странным образом, было не только будущее, но и какое-то странное... оправдание прошлого. Он сдал меня, но потом вернул. Он причинил боль, но потом предложил всю жизнь. Это не отменяло предательства, но как-то перекраивало его в голове, делая частью какой-то большей, извращённой, но неразрывной связи.
Я налила себе стакан воды и смотрела на утренний город. Внутри не было ни легкости, ни счастья. Было... принятие. Тяжёлое, горькое, но окончательное. И в этом принятии было больше спокойствия, чем в любой пустоте или ярости.
Я услышала тихие шаги сзади и почувствовала, как его руки осторожно, почти с трепетом, обвили мою талию. Его прикосновение было таким лёгким, будто он боялся, что я рассыплюсь.
— Милая, как спала? — его голос, обычно такой уверенный, прозвучал тихо, с оттенком неуверенности.
— Хорошо... — выдохнула я, и это была не совсем ложь.
— Пошли завтракать?
Я кивнула, и мы сели за стол. Он быстро, с привычной ловкостью, приготовил яичницу, и мы молча начали есть.
— Думаю... — он внезапно прервал тишину, положив вилку, — я поторопился с предложением.
Внутри всё похолодело. Поторопился? С предложением? Значит... он уже пожалел? Он не любит меня? Сердце упало куда-то в пятки.
— Что..? — едва выдохнула я.
— Думаю, стоит сначала продумать, в какой стране будем делать свадьбу, — он продолжил, и его глаза внезапно заблестели знакомым озорным огоньком. — В каком городе. В каком ресторане... — он сделал паузу для драматизма, — ...какие салюты, какие салфетки, и... какого цвета будет твой лимузин.
От неожиданного поворота я замерла с вилкой в воздухе, а затем не смогла сдержать слабую, хрипловатую улыбку. Он не отказывался. Он... планировал. Со своей обычной, всепоглощающей интенсивностью. И в этой глупой, нелепой детализации внезапно почувствовалась не его властность, а какая-то... радость. Первая за долгое время.
— Да и как-то нелепо я сделал тебе предложение... — он провёл рукой по волосам с преувеличенным смущением, но в его глазах играли искорки. — Вообще, дурак я. Надо было, наверное, арендовать яхту, сделать всё как-то романтично... с цветами, музыкой...
Я смотрела на него, и что-то внутри, долго сжатое и онемевшее, начало медленно оттаивать.
— Спасибо, — тихо сказала я.
Он замолчал, нахмурившись.
— Что?
— Спасибо, — повторила я, встречаясь с ним взглядом, — что... сделал это. Так. Там. Тогда.
Не на яхте. Не в идеальной обстановке. А на коленях, на холодной земле, под разбитым окном той самой клиники, после всего ужаса и предательства. Это было самое нелепое, самое безумное предложение в мире. И, возможно, именно поэтому оно было единственно правильным. Потому что оно было таким же исковерканным, разбитым и настоящим, как и они сами сейчас. Оно было не сказкой, а продолжением нашей реальности — страшной, но наше.. И в этом было больше правды, чем в любой романтической яхте.
— И да, — слышу я его голос, ровный и решительный, пока он режет свою яичницу. — Я отменил твой академ. Через день вернёшься в университет. Нечего деградировать.
— Киллиан... — начинаю я, но чувствую, как протест застревает в горле.
— Я всё сказал, — он поднимает на меня взгляд, и в его глазах нет злобы, только та самая, знакомая стальная уверенность. — Это не обсуждается. И что бы ты там ни делала — тебя не выгонят. За это можешь не переживать.
Он говорит это так просто, будто речь идёт о походе в магазин. Не просьба, не предложение — приговор. Но странным образом, в этом приговоре нет тюрьмы. Наоборот. Он вытаскивает меня из нашей общей тюрьмы боли и хочет загнать обратно в мир — в мир лекций, конспектов и дедлайнов. Его способ сказать, что кошмар закончился. Что теперь будет «как у всех». И от этой мысли, от этого его властного, бесцеремонного возвращения к нормальности, внутри что-то сжимается — не от страха, а от чего-то другого. От понимания, что он, даже сломленный и виноватый, всё равно пытается быть моей стеной. Даже если эта стена иногда давит.
— И кстати, — он откладывает вилку, его взгляд становится отстранённым, — меня Альфред чуть не задушил, когда узнал, куда я тебя сдал. Они там, в той клинике, взятки никакие не принимали. Пришлось... красть.
Я замираю. Мысли путаются.
— Я... незаконно здесь? — тихо спрашиваю я, представляя полицию у двери.
— Нет, что ты, — он качает головой, и в его глазах мелькает что-то похожее на усталую усмешку. — Перевёл главному врачу... сто пятьдесят тысяч долларов. Официально — как благодарность за «внимательное отношение». Хотя... — его голос становится тише, в нём снова появляется тот опасный, хриплый оттенок, — какая теперь разница? Всё равно я его... убью. Позже.
Последние два слова он произносит так спокойно, будто говорит о планах на ужин. И от этой спокойной, безоговорочной жестокости, направленной на того, кто причинил мне боль, по спине пробегает холодок. Не от страха за врача. А от осознания глубины его ярости и той цены, которую он готов заплатить — деньгами, риском, ещё одной жизнью — чтобы исправить свою ошибку и защитить то, что считает своим.
Он встал, собрав наши тарелки, и аккуратно положил их в посудомойку. Его движения плавные, привычные, но в них чувствуется какое-то новое, почти ритуальное внимание к деталям.
Затем он поворачивается ко мне, и его взгляд становится мягче, но в нём всё так же читается та же властная нежность.
— И, прими душ, милая, — говорит он, но затем поправляется, и уголки его губ чуть подрагивают. — Точнее... моя невеста.
Эти два слова звучат в тишине кухни громче любого объявления. Они не вопрос, не просьба. Они — утверждение. Факт, который уже вступил в силу с того момента, как я кивнула ему на холодной земле. И в этом простом уточнении — вся его сущность. Даже в бытовой, повседневной заботе он не может не напомнить о своём праве, о своей собственности, о той новой роли, которую он для меня определил. Это одновременно и удушающе, и... странным образом успокаивающе. Потому что в этом мире, где всё рушилось, он снова строит границы. Жестокие, чёткие, но границы. И моё место в них теперь обозначено раз и навсегда.
Пока Киллиан уехал на работу — бормоча что-то про «срочное дело, которое не терпит», — я наконец-то отправляюсь в душ.
Я стою под струями горячей воды в нашей — в его — роскошной душевой кабине. Мрамор, хром, идеальный напор. Но самое главное — это запах. Он пахнет нами. Смесь его дорогого геля для душа с древесными нотами и моего шампуня с ароматом ванили. Он пахнет не стерильной больничной химией, не страхом, не чужим потом. Он пахнет домом. Пусть этот дом построен на трещинах и боли, но это запах нашей реальности, а не того искусственного ада, из которого он меня вытащил.
Вода смывает с кожи последние следы больничной липкости, последние призраки чужих прикосновений. Я дышу глубоко, вдыхая этот знакомый, успокаивающий запах, и чувствую, как что-то внутри, долго сжатое в тугой комок, начинает понемногу расслабляться.
Как только я приняла душ, надела чистую, мягкую одежду и села на диван, я набрала номер Альфреда.
Он ответил почти мгновенно. Его голос в трубке был хриплым от ярости и беспокойства:
— Дочка, ты где?! Как ты выбралась?! Этот гадюк Лэйм... я его живьём закопаю, честное слово! Где ты, я сейчас выезжаю!
Я сделала глубокий вдох. Воздух в лёгких казался непривычно чистым после больничной вони.
— Пап... — мой голос прозвучал тихо, но чётко. — Я выхожу замуж.
В трубке воцарилась оглушительная тишина. Такая густая, что казалось, можно было её потрогать.
— За него..? — его голос в трубке стал опасным, низким шёпотом. — За того, кто сдал тебя в психушку?
— Нет, — мой голос звучит ровнее, чем я ожидала. — За того, кто всё время до этого был рядом. За того, кто на коленях, на холодной земле, умолял меня остаться. За того... — я делаю паузу, и слова выходят сами, — кто любит меня. Даже если делает это так, что иногда от этой любви хочется сбежать.
В тишине на другом конце провода слышно лишь его тяжёлое, прерывистое дыхание. Он переваривает. Он пытается соединить в своём сознании образ Киллиана-предателя и Киллиана-спасителя, Киллиана-тюремщика и Киллиана-жениха.
— Ты... любишь его? — его вопрос прозвучал уже без ярости, лишь с глубокой, усталой тревогой.
Наступает долгая, странная тишина. Я сама ищу ответ внутри себя, в этой путанице из боли, предательства, страха и... чего-то ещё.
— Да, — наконец выдыхаю я. Слово кажется маленьким и хрупким, но оно вырвалось наружу само, и в нём — вся горькая правда.
И в этот момент сзади раздаётся лёгкий шорох. Я оборачиваюсь.
Киллиан. Он стоит на пороге гостиной, застыв, как вкопанный. Его лицо бледное, взгляд прикован ко мне. Он всё слышал.
Прежде чем я успела закончить разговор и сбросить звонок, он оказался рядом. Не прошёл, а буквально возник передо мной. Его руки схватили моё лицо, и его губы прижались к моим в поцелуе. На этот раз не было нежности или осторожности. Это был поцелуй страстный, властный, почти яростный, полный немого вопроса, благодарности и того самого хищного облегчения.
Одна его рука крепко сжимала мою талию, прижимая к себе, а другая ладонь мягко, но настойчиво гладила меня по голове, пальцы вплетались в мои влажные волосы. В этом противоречии — властный захват и нежное поглаживание — была вся его сущность. Он слышал. Он услышал это «да». И это «да», вырвавшееся у меня в разговоре с Альфредом, стало для него не просто словом, а победой, правом, кислородом.
Он легко, почти невесомо, уложил меня на диван, его тело последовало за моим, нависло над ним. Его губы оторвались от моих и с новой силой впились в мою шею, оставляя горячие, влажные поцелуи, которые грозили перерасти в укусы.
Его руки, сильные и уверенные, нашли край моей футболки — вернее, его футболки, которую я надела — и одним резким, но плавным движением задрали её вверх. Его ладони скользнули по обнажённой коже, сначала грубо, почти болезненно сжав мою грудь, заставив меня резко вдохнуть, а затем смягчив прикосновение, перейдя к медленным, круговым поглаживаниям. Затем его пальцы спустились ниже, скользнув по моему животу — лёгкое, исследующее прикосновение, полное немого обладания и чего-то ещё... почти благоговейного, как будто он заново открывал для себя каждую линию моего тела после тех дней разлуки.
Он стянул с меня штаны одним быстрым, точным движением, и я осталась лишь в тонких трусиках. Его пальцы зацепились за их край и медленно, плавно отодвинули ткань в сторону, открывая кожу.
Затем его губы и язык прижались к самой чувствительной точке. Я резко выгнулась, из горла вырвался громкий, сдавленный стон. Он не стал ждать — его язык начал двигаться, уверенно, настойчиво, выписывая сложные, влажные узоры, от которых по всему телу пробежали волны острого, почти невыносимого удовольствия.
Мои глаза сами собой закатились, пальцы впились в его волосы, сжимая и направляя, но не отталкивая. Воздух в комнате стал густым и горячим, нарушаемым лишь прерывистыми стонами и звуком его тяжёлого дыхания.
Я инстинктивно сжала ноги от нахлынувшей лавины ощущений, но его голова оказалась прочно зажата между моих бёдер. Я кусала губу, пытаясь заглушить стоны, но они вырывались хриплыми, прерывистыми звуками.
Его язык двигался быстро, настойчиво, с какой-то животной целеустремлённостью. Он не просто лизал — он сосал, заставляя мой клитор пульсировать под его губами, отправляя электрические разряды удовольствия по всему телу.
— Как же я давно хотел вновь попробовать тебя... — его хриплый шёпот прозвучал прямо у самой чувствительной кожи, и его горячее дыхание только усилило и без того безумные ощущения.
Его слова смешались с действием, и от этого сознание поплыло ещё сильнее. Это было не просто сексуальное желание. В его тоне слышалась та же одержимость, что и в его обещаниях мести, та же всепоглощающая потребность обладания, вывернутая наизнанку, в форму физического поклонения.
Меня накрыло с оглушительным, срывающимся стоном. Тело вздрогнуло в серии судорожных спазмов, волны удовольствия смыли все мысли. Киллиан не отстранился, а, наоборот, пил каждую каплю, каждый трепет, пока последние отголоски оргазма не утихли во мне.
Затем он медленно поднялся и снова навис надо мной. Его лицо было влажным, губы блестели. Он провёл большим пальцем по моей нижней губе, смазывая её влагой, его взгляд был тёмным, полным глубокого удовлетворения и неутолимого голода.
— Вкусно, — прошептал он, и в этом одном слове была вся его хищная нежность.
Спустя время. Вечер. Я разложила вещи для университета на завтра и устроилась в постели, чувствуя приятную усталость в мышцах.
— Килли, ты скоро?! — позвала я в пустоту коридора.
Он появился в дверях спальни, уже одетый в строгий тёмный костюм, лицо сосредоточенное.
— У меня срочные дела, — сказал он, даже не подходя ближе. — Ложись без меня.
— Киллиан... — в моём голосе прозвучала лёгкая тревога и обида.
— Милая, я вернусь, — бросил он через плечо уже на выходе, и дверь захлопнулась.
Я вздохнула и кивнула сама себе, пытаясь успокоить внезапно защемившее сердце. И тут на тумбочке с его стороны кровати резко, настойчиво зазвонил телефон. Он забыл его.
Я потянулась и взяла тяжёлый, холодный гаджет. Экран светился уведомлениями. Бездумно, почти рефлекторно, я провела пальцем, и он разблокировался — пароля не было.
Моё внимание привлекла переписка в мессенджере. Имя контакта: Карин Уолтер. Сообщений было два. Первое, отправленное полчаса назад:
Зайчик, я уже без трусиков. Приезжай, скучаю.
И второе, только что:
Жду. Не заставляй.
Мир вокруг замедлился, а потом рухнул. Воздух вырвался из лёгких. Он... он что, изменяет мне? Все его нежности, его «моя невеста», его ярость за мою честь... всё это было ложью? И эти «срочные дела»... Он уехал к ней? Прямо сейчас?
Телефон выскользнул у меня из пальцев и мягко упал на одеяло. Я сидела, не двигаясь, глядя в одну точку, а внутри всё застыло, превратившись в лёд, который сковывал больнее любых синяков.
Киллиан Лэйм. Я ехал на своём «Гелике», чёрная тень, рассекающая ночь. В ухе тихо жужжала гарнитура зашифрованного спутникового телефона — не того, что я оставил дома.
— Да, еду, — мой голос в микрофон был низким и ровным, как поверхность озера перед штормом.
— Киллиан, всё проверено? — в трубке прозвучал голос Грея, моего главного специалиста по «тихим делам». Вопрос был не о неуверенности, а о финальной сверке.
— Весь комплект в багажнике, — подтвердил я, мысленно представляя аккуратно упакованные блоки. — Ты точно уверен, что весь необходимый персонал на месте? Никаких неожиданных гостей?
— Абсолютно, — ответил Грей без колебаний. — Смена завершена, персонал из дневного состава покинул территорию. Внутри находятся только те, кто указан в нашем списке для... визита. Врачи, санбригада, охрана. Все на своих позициях.
«Список для визита». Так мы называли перечень тех, чьё присутствие в клинике сегодня вечером было обязательным условием для операции.
— Принято. Жди моего сигнала на отвод твоей команды с периметра, — отдал я последнюю инструкцию и разорвал связь.
Я не ехал на свидание. Я ехал приводить приговор в исполнение. Полное, безвозвратное уничтожение того места и тех, кто посмел причинить вред тому, что находится под моей защитой. Моя невеста, наверное, сейчас сомневается во всём. Скоро она узнает, что возмездие не просто идёт — оно уже здесь, загруженное в багажник и направляется к месту казни её обидчиков.
Как только я приехал, мои люди, словно тени, отделились от окружающей темноты. Без лишних слов они открыли багажник, вытащили тяжёлые, бесформенные свёртки и растворились в направлении клиники. Они знали своё дело — проникнуть, заминировать все ключевые точки: силовые узлы, опорные колонны, выходы.
Я остался у машины, прислонившись к холодному капоту. Молча смотрел на здание, которое светилось в ночи жёлтыми квадратами окон — последними огнями в жизни тех, кто находился внутри. Никакой ярости на лице, только ледяная, абсолютная сосредоточенность.
Я не дам обижать мою невесту. Эта мысль была не эмоцией, а аксиомой, фундаментальным законом моего мира. Они переступили черту. Они коснулись того, что принадлежит мне. Теперь не будет ни судов, ни переговоров. Будет только тишина после взрыва и груда дымящихся обломков как памятник моему решению.
Спустя час в наушнике послышался тихий, чёткий голос Грея, который руководил группой внутри:
— Мы на безопасном расстоянии. Можно приводить в действие.
— Делай, — отдал я одну короткую команду.
Я стоял недвижимо, вглядываясь в темноту, где пряталась клиника. Каждая секунда тикала в висках, как взведённый курок. И вот она — долгожданная, чёрная минута.
Сначала была вспышка — ослепительно-белая, на миг вырвавшая здание из ночи. Затем оглушительный, рвущий барабанные перепонки грохот, от которого содрогнулась земля под ногами. Огненный шар, ядовито-оранжевый и алый, рванул вверх, поглощая нижние этажи, а за ним — волна жара и ударная стена, сбивающая с ног. Дым, густой и чёрный, как сама месть, начал клубиться, скрывая руины.
Рядом со мной, как из-под земли, возникли мои люди. Они стояли молча, наблюдая за результатом работы.
А я смотрел на этот адский пожар, на погребённые под обломками жизни, и впервые за долгое время в душе воцарилась не ярость, а кристально чистая, леденящая ясность.
Селеста действительно стала второй Лэй.
Но не заменой. Нет. Она заняла своё, уникальное место. Такую же незаменимую, такую же священную. И так же, как и тогда, я понял одну простую истину, которая теперь будет править мной до конца дней:
Я убью за неё. Любого. Будь то друг, враг или незнакомый человек, который лишь посмотрит на неё не так. Я сожгу ради неё целые миры и отправлю на тот свет тысячи. Потому что она — моя. И её боль, её слёзы, её страх — теперь мои личные враги, подлежащие полному и беспощадному уничтожению. Этот взрыв был не просто местью. Это было крещение огнём. Наше общее.
Клиника окончательно скрылась за спиной, отмеченная лишь багровым зарево на низких тучах. Воздух все еще горчил гарью и пылью, прилипшей к коже. Я молча распахнул дверь «Гелика». Шероховатый металл рукоятки был единственной твердой точкой в этом размытом мире.
— Грей, — мой голос прозвучал глухо, будто из соседней комнаты. — Передай безопаснику. Пусть предупредят ментов. Насчет нас. Чтобы дело закрыли. Быстро.
Он лишь кивнул, без слов. Ему, видевшему все, слов не требовалось. Я опустился на сиденье, и машина тронулась с места, увозя меня от груды дымящихся обломков. От этого места, где ее били. Где трогали.
Я ехал обратно. Домой. Давя на газ, будто мог оставить позади не только дорогу, но и въевшийся в легкие запах страха, который был не моим, но стал моим. Рука сама сжала рычаг КПП, судорожно переключая передачу.
В ушах все еще стоял гул — не от взрыва, а от звенящей, абсолютной тишины после него. Тишины, в которой остались только призрачные отголоски чужих стонов.
Домой. Там, наверное, ждет Мышка. Хрупкая, тихая, с глазами, в которых теперь, я надеялся, будет чуть меньше тени от того ада. Она ждет.
Я давил на газ сильнее. Дорога вбирала в себя километры, а я пытался оставить в них все — копоть, грохот, ярость. Чтобы на пороге остался только я. Не палач, не поджигатель. А просто тот, кто вернулся.
Домой.
Я тихо вошел в квартиру, полагая, что она уже спит. Но из-под двери гостиной струился желтый электрический свет, резкий и неестественный в ночной тишине. Три ночи он горел. Три ночи ожидания.
Не успел я сделать шаг, как дверь распахнулась, и в прихожую выпорхнула Селеста. Она была похожа на раненую птицу — вся сжатая пружина, заплаканная, с размазанной тушью и глазами, горящими обидой и яростью. Эта ярость обрушилась на меня первым же выкриком, острым и зазубренным, как осколок стекла:
— Ну что, хорошо было?!
Я замер, мозг отказывался складывать эти слова в смысл. Горло было пересохшим от дыма, а она говорила о вещах из какой-то другой, несуществующей реальности.
— Что? — единственное, что я смог выдавить, звучало глупо и растерянно.
— Хорошо повеселился с ней? Хорошо переспали? — она выпалила, и каждое слово било точно в солнечное сплетение, лишая воздуха. В её голосе стояла истеричная, удушающая уверенность.
Мозг наконец догонял, но от этого было только хуже. Тупая усталость, осевшая после взрыва, вдруг вздыбилась внутри белой, всепоглощающей вспышкой гнева.
— Ты что такое говоришь, черт возьми?! — мой голос прорвался сквозь зубы, хриплый и чужой. В нем не было ничего, кроме лютого, животного недоумения. Я пришел из ада, весь в пепле ее боли, а она...
— Она тебе писала... — Селеста прошипела, сжав кулаки, и в ее глазах мелькнуло торжество от обладания этой чудовищной, неверной правдой. — А потом ты уехал!!
И эта последняя фраза повисла между нами, тонкая и острая, как лезвие. Она была и обвинением, и ключом. Ключом к ее видению этой ночи — где я не спасал, а предавал. Где дым на моей одетуре пах не пожаром, а чужими духами. Где мое молчание было виной, а не щитом.
Я стоял посреди прихожей, и мир, который я только что с такой яростью очищал огнем, снова рушился. Но теперь — от нескольких слов.
Ее слова, как удары хлыста, достигли самой сути, самой незаживающей раны.
— Ты мне изменил с Карин, да?! — выкрикнула она, и в этом имени был весь её страх, все её старые кошмары.
— Я никому не изменял! — мой голос прорвался, грубый от усталости и накопленной ярости. Не от её подозрений — от той ночи, от воспоминаний о том, что я увидел в клинике. — Я был не у нее!
— А у кого ты был ночью?! У кого?! — она не отступала, её голос звенел истерикой, каждый шаг вперед заставлял её отступать в глубь коридора.
Во мне что-то оборвалось. Вся та холодная, черная ярость, что копилась часами — не на неё, никогда на неё — но ярость, которую нельзя было выплеснуть до конца, накрыла с головой. Она была здесь, под рукой, а виновники её страданий превратились в дым и пепел.
— Сейчас очень зол, Мышка, — произнес я тихо, и тишина в голосе была страшнее крика. — Очень.
И я пошёл на неё. Не стремительно, а медленно, неотвратимо, заставляя её отступать шаг за шагом. Она, споткнувшись, осознала траекторию моего движения, панику в её глазах сменило понимание.
— Киллиан, нет... — прошептала она, но было поздно. Я уже загонял её в спальню, в ту самую комнату, которая должна была быть убежищем, а теперь становилась клеткой. Дверь мягко поддалась её спине, и мы переступили порог. Я не касался её, пока, но моё присутствие, моя невысказанная ярость заполняли всё пространство, не оставляя путей к отступлению.
(У меня есть телеграмм канал, где выходят спойлеры : «LILI_sayz»)
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!