17.12.2006. Дэн
25 июня 2020, 13:48«Он говорил: "Рисуй ― и лучше поймешь мир".
Он говорил: "Рисуй, чтобы показать другим дорогу".
Он говорил: "Искусство ― янтарь, в котором застынет любая, самая древняя тварь или травинка".
Однажды прямо перед Его уроком я подрался с одноклассниками и получил в глаз, и тогда он, обрабатывая мой фонарь и ссадину на лбу, еще сказал: "Когда рисуешь, перестаешь бояться и грустить. Когда рисуешь, становишься немного другим, возможно, лучше". А потом на обрывке старой квитанции Он нарисовал меня в виде панды ― с пятном вокруг глаза, круглым, как мой синяк. И я засмеялся впервые за день.
Я Его забыл. Ему пришлось умереть, чтобы я вспомнил».
В класс пробивалось солнце ― пока лишь сыпалось по полу желтыми квадратами шахматных клеток. Но Даня знал: скоро оно расползется, запляшет на мольбертах. Будет красиво.
Учитель был высокий, с длиннющими волосами в хвост. Он сидел против дальнего мольберта, в углу, и рисовал широкими мазками листья в банке. Переминаясь в дверях, не подавая голоса, Даня ждал ― наблюдал. Пятна солнца двигались и на картине, и на настоящей банке, стоявшей на окне. Казалось, с каждым мазком листья на подоконнике блекли, а на картине ― оживали. Казалось...
Нет, не казалось. Глаза различали: в банке листья гниют, наливаются болезненной коричневостью. Зато на холсте стали почти осязаемыми. А если присмотреться, были ли это листья? Дане подмигивали фиолетово-черные шевелящиеся глазищи. Бабочки? Павлиний глаз? Или, может, это все-таки последние колокольчики затерялись в букете клена, каштана и липы? И колышет их, колышет ветер. Вот же он. Дохнул прело-пряным запахом, в котором земля, кора, мох и яблочная кислинка.
Даня моргнул. В банке на подоконнике все снова поменялось. Скукоженные листья распрямились, обрели прежний рыже-алый цвет; по прожилкам заструилось солнце. Но в банке все равно не было так волшебно, как на холсте. Тут жил целый мир, а может, два мира: один с бабочками, второй с листьями. Даня восхищенно вздохнул. Ему было восемь. Он еще не умел ничего скрывать.
― Здорово...
Сказать бы еще что-то, но слова не шли. Учитель удивленно обернулся. Глаза ― темно-серые, широко расставленные, на бледном, будто фарфоровом лице, которому быть бы не в настоящем, а на музейных портретах, ― встретились с глазами Дани.
― Привет. Подойди. ― Учитель встал, отложил кисть, вытер тряпкой руки.
Вот так просто ― без формального «пожалуйста», без снисходительного «малыш» ― без ничего, потому что знал: подойдет, подбежит. В голосе не было красок, все достались картине. Какой-то там худенький белобрысый мальчик красок не стоил.
Даня подошел. Взгляд скользнул по нему строго, но в глубине все-таки пряталась последняя краска, одна-единственная улыбка ― как бабочки или цветы среди листвы. Учитель, ни о чем не спрашивая, протянул руку, и Даня отдал папку со своими неуверенными работами. Так гласило объявление о наборе в студию: «Не забудьте портфолио. У вашего ребенка должен быть потенциал». Даня точно не знал, что это ― портфолио; слово казалось «важным», не из его мира, вообще не из мирка Наро-Фоминска. Едва ли его рисункам такое слово подойдет.
С бешено бьющимся сердцем он смотрел, как длинные бледные пальцы перебирают листы. Пытаются его поймать. Ну, не его самого, а потенциал.
― Сколько тебе лет?
― Восемь. Скоро девять!
― Как ты придумал это? ― Учитель задержал взгляд на одной из работ, где на скалистом островке посреди моря дремал дракон.
Даня гордился этим рисунком, пусть не раскрашенным, а только заштрихованным. Да и у дракона получились большеватая голова и кривой хвост. А еще дракон проспал слишком долго: чайки свили гнезда на его спине, бока обросли раковинами.
― Я видел его во сне. В конце он превратился в... в волшебника, но я пока не умею рисовать людей. Вы научите?
Учитель нахмурился. Даня что-то сказал не так. Что?..
― Совет на всю жизнь. Бойся людей, в которых живут драконы. ― Он произнес это обеспокоенно, даже сердито. Длинная прядь упала на лоб от резкого поворота головы. Ее как углем чиркнули, углем по фарфору. Учитель ее смахнул.
― Я буду стараться, ― прошептал Даня и посмотрел на своего дракона с ненавистью: столько было на него надежд, а он подвел! ― Возьмите меня, пожалуйста. Я... я больше никаких драконов не...
― Да я ведь не об этом.
Учитель уже снова улыбался. Он по-прежнему не выпускал «портфолио» из рук. Вид был сейчас спокойный. Дружелюбный. И заинтересованный. Он все листал и листал работы: акварельные пейзажи с заброшенными деревенскими домиками, пастельные пиратские корабли, карандашные соседские портреты и угольные товарные поезда.
― Ты хорошо рисуешь. А для такого возраста ты вообще вундеркинд.
Еще одно слово сложное... хорошее? Или плохое? Ладно, можно разобраться потом.
― Так возьмете? Научите, как стать художником, таким, как вы?
Губы дрогнули в новой улыбке, в уголках обозначились морщины.
― Чтобы стать художником, нужно не только учиться. Нужно видеть. И знать, что, пока ты рисуешь этот мир, ты его и защищаешь, не даешь ему исчезнуть.
Выходило сложновато. Дане всегда казалось, что защищают мир полицейские, пожарные, спасатели и супергерои. А что может художник? Побить плохого человека кисточкой? Некрасиво нарисовать его? Но учитель показался вдруг таким печальным, что Даня, лишь бы не огорчать его, поспешно кивнул:
― Да-да, понимаю! И буду стараться!
Вошла мама, и они с учителем заговорили о неинтересном: о расписаниях, деньгах и документах. Скучая, Даня приблизился к окну, к тому самому, возле которого должна была остаться...
― Ой!..
Банка вся была в пыли. По стеклу змеилась трещина, листья раскрошились, стоило потрогать. Три мертвых бабочки лежали в стороне. Гадость какая!.. Зато завершенный натюрморт жил на холсте, светясь и согревая все вокруг осенними красками.
Натюр-морт. Мертвая природа. Все нормально. Природу дорисовали ― она умерла.
Даня отвернулся от окна и улыбнулся. Ему было восемь. Он все еще не разделял чудеса на прекрасные и ужасные. И не боялся драконов.
«Я занимался в студии восемь лет и поначалу старался стать на Него похожим: перенять мощные мазки и штрихи, потрясающее чувство цвета и столь же потрясающее чувство бесцветности, злые тени и блики. Не получалось. Не просто не получалось, а точно что-то сопротивлялось, подсказывало: не то, не так, не тебе, не тебя. Я переживал. Потом сдался. И не я один. У всех нас, Его учеников, выработался со временем свой стиль, каждого Он по-своему выделял. Кто-то был силен в графике, кто-то в пастели, кому-то давалось все. А все же никто и вполовину не стал, как Он. Он каждое занятие работал с нами, выполнял те же задания, которые давал нам. Ну... почти, но я не хочу об этом.
Казалось, он это намеренно. Казалось, ему нравилось, что уходили мы от него иногда с чувством мучительной зависти, девочки ― едва не в слезах. Позже я понял: он и этим нас по-своему учил, и ведь выучил... Завидовать ― не преступление. Просто завидовать нужно правильно: видя, что кто-то лучше, стремиться его догнать и перегнать. Без злости на себя или на него.
"Бойся людей, в которых живут драконы". Маленьких злобных драконяток, плюющихся ядовитым огнем, Он в нас во всех убил.
На занятиях мы разговаривали. Учитель рассказывал о путешествиях: Он много бывал по России, особенно любил Карелию. Он расспрашивал о наших школьных и личных делах, мог при случае дать совет, от скуки ― решить задачку из домашки. Он рекомендовал нам книги и фильмы, приносил альбомы с репродукциями художников, о которых мы даже не слышали, ― современных и старых. С ним было интересно. Он был потрясающе развитым, даже слишком для нашей дыры. Такие становятся профессорами в престижных вузах. В крайнем случае ― водят экскурсии по галереям в Европе, зашибая бешеные деньги. А он был здесь. С нами.
Он убивал наших драконов.
У Него была любимая тема ― легенды. Их Он знал множество, и они были одна страшнее другой. Учитель не терпел приглаженных версий со счастливыми концами и справедливыми наказаниями; он в них не верил. Белая Дама, "Летучий Голландец", Гамельнский Крысолов... По Его заданиям мы нарисовали их всех ― невероятно уродливыми, злыми и измученными. Но одна история запомнилась мне даже ярче.
Сейчас, когда всё случилось... она пугает меня.
Сейчас, когда его тело в брезентовом мешке, и милиция, и разговоры ― она пугает меня так же, как треснутая банка, лежащие в пыли бабочки и прекрасный натюрморт. Мертвая природа.
Она умерла после того, как ее нарисовали.
Она умерла из-за того, что ее нарисовали.
Он рассказывал так:
«Во Флоренции жил мастер. Его картинами восхищался не только весь город, но и полмира. В Париж возили его полотна. В Ватикане желали, чтобы он расписал капеллу или подарил очередному Папе его портрет. Но художник никогда не покидал свой город. Слишком его любил.
Однажды к нему пришла незнакомка. Она вошла как хозяйка, осмотрела завершенные картины, окинула взглядом с ног до головы самого художника и бросила на стол кошель с золотом.
― Напиши мой портрет, славный мастер.
Лицо ее скрывал капюшон тонкой темной накидки. Художник не видел ничего, кроме сверкающих глаз и поблескивающих в улыбке жемчужинок зубов.
― Покажитесь мне, ― попросил он, но незнакомка рассмеялась.
― Не могу. Не хочу. Так неправильно. Рисуй, что видишь. Так, как видишь.
Художник не хотел делать работу зря. А ну как не понравится портрет? Он мрачно задумался, но незнакомка, видя его сомнения, сказала:
― Не бойся, славный мастер. Угадаешь ― озолочу тебя. Промахнешься ― оставлю то, что уже дала. А теперь налей мне вина. В этом году, я слышала, у вас в Тоскане уродился отличный белый виноград...
Художник послушался, налил ей молодого вина и взялся за кисти. За что бы зацепиться? Он вспоминал голос незнакомки, пробовал ее себе вообразить. Молода она? Звонкий смех. Стара? Размеренные интонации. Бедна? Как износилась накидка... Богата? Как ухожены руки... Грустна она или весела, влюблена или вдовствует? И из каких она краев? Он ничего не мог понять, ни на чем остановиться. И, когда все же начал, увиделось вдруг страшное и странное: женщина, но с расколотым надвое лицом. Одна половина ― юная донна. Вторая ― уродливая старуха с желтым глазом, зрачок которого ― треугольный, как у змеи. Что же это, как?
Художник не мог решиться. Кого рисовать? Старуху? Донну? Но внутри что-то вкрадчиво шепнуло: "Если окажется она донной, а ты нарисуешь старуху, да еще ведьму, она оскорбится. А если наоборот, скажешь, что увидел и изобразил ее бессмертную, безгрешную душу. Рисуй красавицу. Все любят красоту".
Он подумал, подумал и послушал этот голос. Он нарисовал красавицу ― юную, но величественную итальянку с тяжелыми черными косами, глазами, подобными древним монетам, и нежным алым ртом. Но не давал ему покоя второй образ, старушечий. И все же он позвал гостью и сказал:
― Я завершил ваш портрет.
Незнакомка долго смотрела на холст, ничего не говоря. А потом она медленно откинула капюшон... и посмотрела на художника женщина, расколотая надвое: половина лица ― донна с портрета, половина ― уродливая старуха, седая, сморщенная, вся в бородавках и с желтым глазом ― желтым драконьим глазом! Художник отшатнулся. Он испугался настолько, что думал рухнуть на колени, перекреститься... но не сделал ни того, ни другого. Он не ждал защиты от Того, чей Дом не пожелал расписать и чьим служителям отказал в портретах.
― Что ж, ― только и сказал он, ― я ошибся. Прости, кем бы ты ни была.
― За то, что неверен был своему сердцу, ― ответила незнакомка страшным, не тем, что ранее голосом, ― я тебя накажу. Но за то, что услышал его, пусть не внял... ― Она коснулась холодными пальцами лба художника, ― покажу тебе кое-что. Покажу, как двулика жизнь. Покажу, как двулика смерть. А золото... золото, как и обещала, оставь себе. Там, где я дремлю меж человечьими веками, его много. Знай, что оно все могло бы быть твоим.
Она исчезла. И исчез с ней вместе прекрасный портрет.
С того дня страшен стал дар художника: все, что переносилось им на полотно, в реальности гибло ― растения и звери, и люди, и даже здания. Он перестал соглашаться на портреты, затем ― вовсе рисовать с натуры. Все им творимое было теперь лишь из головы, но иногда так не получалось, лики случайно совпадали с реальными. И случались по всей Италии смерти, и рушились храмы, и падали с деревьев гнилые плоды. Он выбрасывал краски, выбрасывал холсты ― но раз за разом, как одержимый, шел покупать их. Он обезумел: все искал способ рисовать, никого не губя, и все губил. Рушились дома. Исчезали люди. Художник не мог остановиться.
Однажды ― когда, сам того не осознав, нарисовал и убил лучшего друга, ― он вырезал себе глаза, чтобы не видеть мира, холста и цветов. Но даже так безумие не оставило его. Точно каким-то чародейством он различал краски, не глядя, знал, как их смешать, чтобы получить в точности нужный цвет. И он рисовал, и рисовал, и рисовал, и все вокруг умирало, умирало, умирало, а дом полнился полотнами. Ночью люди с полотен стонали. Их души томились там.
Наконец он понял, что сделать, чтобы избавить всех от мучений. Он написал собственный портрет. С того дня его никто не видел. В хрониках Флоренции сказано: дом его сгорел в страшном пожаре, после которого даже камни стали пеплом. В одной хронике, которой верить не принято, уточняется: в ту самую ночь над Флоренцией летало крылатое чудовище, которое позже умчалось куда-то в сторону Кракова...
Не зря тех, в ком скрываются драконы, стоит бояться.
И ни в коем случае не нужно им льстить и лгать».
Учитель знал десятки историй о художниках: о Гойе и Босхе, Дали, Репине и Уолте Диснее. «Страшилка» о Лоренцо да Вессано, от которого даже картин не осталось, могла бы затеряться за отрезанными ушами, «черной живописью» и любовными приключениями с испанскими поэтами, но именно после нее Данила ― ему исполнилось уже тринадцать ― впервые заметил: при группе учитель не рисует никого живого. На «портретных» заданиях его азартное сотворчество-соревнование с учениками сходило на нет. Он только наблюдал, помогал, поправлял и комментировал.
Иногда он приглашал натурщиков, но, пока все работали, писал что-то своё. Он придумывал мультяшных персонажей: людей и фурри, набрасывал в блокноте успеваемости, но прятал. При этом Данила знал: в подсобном помещении у него пылятся красивые портреты и уличные зарисовки, полотна с людьми украшают мэрию и краеведческий музей, их с гордостью возят в Москву. Но учитель не любил про все это говорить, злился, когда у него допытывались. Это было немногое, за что он злился, и в какой-то момент все в группе просто заткнулись. У художников ведь свои странности. Данила, например, точно знал, что никогда не возьмется рисовать батальную сцену. Он чувствовал: это не его. А вот учитель один раз нарисовал потрясающую вещь по «Войне и миру». То самое небо князя Андрея. Неба на картине было больше, чем мертвецов и пушечных ядер. Может, поэтому мертвецы и пушечные ядра были так страшны.
― Все-таки у вас невероятный талант... ни у кого такого нет.
Они остались тогда наедине, остальные разошлись. Данила друзей в студии так и не завел, его никто не ждал. Кому он был нужен ― «любимчик» великолепного Учителя?
Учитель поднялся и привычным уже движением стал вытирать тряпкой руки ― каждый бледный «фарфоровый» палец. Его лицо устало скривилось, и Данила с досадой вспомнил: он не любил это слово. Которое на «т». Ни в свой, ни в чужой адрес.
― Талантом звалась денежная мера в древнем мире, ― сказал он. ― А сейчас это слово стало разменной монетой, оправдывающей безделье. Нет никакого таланта. Есть движение вперед и зоркое сердце. Ты же знаешь.
― Согласен... ― кивнул Данила. ― Знаете, у меня часто с кем-то случаются диалоги в духе «― Рисуешь? ― Рисую. ― Эх, я бы тоже хотел рисовать, но таланта нет...»
Учитель несколько секунд помолчал, внимательно на него глядя. А потом громко расхохотался, чуть откинув голову. И снова эти длинные пряди-росчерки по бледному лицу. Данила подумал вдруг, что хотел бы написать его портрет, но еще лучше ― просто сделать фотографию вот в такой момент. Учитель не очень часто смеялся.
― В общем, очень красивая работа по «Войне и миру», ― добавил Данила и подхватил свою сумку. ― Ну... я пойду.
― Пока, Дэн. ― Он звал его так, на иностранный манер, уже тогда.
Данила пошел к двери.
― Дэн... правда, что у вас в школе пропала учительница? В городской газете видел информацию...
Данила помедлил и вздохнул.
― Да. Мария Викторовна. Она музыку у маленьких преподавала. Вроде бы ушла из школы... а домой не вернулась. Неделю уже ищут.
― Мне очень жаль.
― Страшно за нее, что с ней могли сделать... красивая. Очень похожа на вашу Беатриче. Ну, которую вы рисовали, когда нашей темой была «Божественная комедия».
Он обернулся. Учитель смотрел в окно. Его руки словно пытались разорвать перепачканную красками тряпку пополам.
«Со всеми странностями, Учитель восхищал меня. Я никогда не мог Его понять, хотя очень хотел; мне казалось, тогда изменится что-то важное. Но "что-то важное" изменилось раньше: я пошел работать, стал ездить в Москву, и у меня появились друзья. Время превратилось в самую дорогую на свете валюту. Его нужно было экономить. Скоро мне пришлось оставить студию.
Может, это был правильный выбор. Может, все произошло именно тогда, когда должно было произойти. Может, все рано или поздно должно заканчиваться.
Но почему теперь мне кажется, что я ошибся?»
Учитель был молчалив, отстранен и, казалось, даже не заметил, что Дэн остался в классе. Плечистая фигура, склонившаяся к мольберту, напоминала древнюю гору, медленно осыпающуюся в море. Дэн не мог понять, отчего такое ощущение. Молча, в нерешительности он стоял в дверях. Как когда-то. Очень много лет назад.
― Значит, уходишь? ― раздался наконец голос.
― Я буду возвращаться. Я сжился с этим местом. ― Дэн, уверенный, что так и будет, улыбнулся. ― И с вами...
― Ты больше не придешь, ― последовал спокойный ответ. ― Впрочем, и правильно. Тебя больше нечему учить.
Учитель прямо глянул на Дэна. Тот открыл рот, собираясь спорить, но передумал.
― Вы правильно сердитесь. Я не могу ничего обещать.
Стало мучительно стыдно. Что-то внутри вопило: он спешит. Может, не идти легким путем? Выкраивать время на занятия? Не бросать это место, этого человека, эти разговоры? Но вдруг учитель улыбнулся ― совсем как в детстве, когда солнце освещало все вокруг, а мир казался огромным, добрым и простым.
― Никогда не давай пустых обещаний и не рисуй пустых стен. Обещания причиняют боль, а стены слишком легко превратить в тюремные решетки. Вот так.
И он нанес несколько серых и белых вертикальных мазков по черному холсту. Не нужно было даже бликов. Получилось тюремное окно, за которым стелилась пустота.
― Прощай, Дэн. И пусть у тебя все будет хорошо.
«Мне часто говорят, будто я создан, чтобы спасать добротой. Говоришь ты, Лева. И ты, Марти. И ты, Саша, что тем более удивительно, ведь для меня ты самый добрый человек на Земле, ты-то должна разбираться в чужой доброте.
Вы не знаете. Но тогда, уйдя из студии, я поступил как сволочь. Я действительно туда не хожу. Я пару раз заворачивал за угол, видя учителя на улице. Я посещаю только его выставки, и то убедившись, что его нет.
Я малодушная мразь.
Но мне всегда было стыдно смотреть ему в глаза. Я не знаю, отчего.
Кончилось так, как кончилось. Почему?..
Сегодня его обнаружили мертвым на крыльце Центра Творчества. При нем нашли незаконченную картину, которую он, видимо, нес из дома. Очень странный натюрморт: много красных лепестков и одинокая шахматная фигурка. Черный слон».
Дэн шел домой и увидел у Центра милицейский автомобиль, а рядом ― и скорую, и труповозку. Все почему-то приехали разом, машины бестолково теснились на узкой площадке, а люди толпились и галдели. Дэн встревожился. Пробился сквозь укрупняющуюся толпу зевак. Сначала он увидел забрызганную грязью картину, потом ― кровь и то, что она так густо покрывала. Кровь не отличалась от лепестков на холсте.
...У следователя, которого Дэн встретил на месте убийства, были спокойные глаза необычного «мшистого» оттенка. Даже когда закончили осмотр и тело унесли, когда какие-то новые люди начали замывать кровь на ступенях, он остался на крыльце. Дэн, которого отогнали вместе со всеми зеваками, хотел приблизиться к нему, даже не отдавая отчета, зачем. Спросить что-то? В чем-то упрекнуть? «Да, упрекнуть, ― надрывалось что-то внутри, ― упрекнуть, они же милиция, они должны защищать!»
Защищать...
«Пока ты рисуешь этот мир, ты его еще и защищаешь. Понял?»
Нет. Не понял. Или забыл.
Дэн сделал нетвердый шаг, мутно глянув на куривших в стороне молодых оперативников. Те не шелохнулись, следователь тоже все стоял, разглядывал шахматную фигуру на своей широкой ладони. Наверное, нашел ее при трупе. Точно как на картине, может, учитель рисовал с натуры?
― Все-таки поражаюсь, Алеф, откуда вы все так быстро узнаете? ― вдруг услышал Дэн знакомый голос. ― Чутьё?
К лестнице шла Ника ― подтянутая, мрачная, какая-то совсем чужая. Волосы у нее были собраны крабом на затылке, вид озадаченный, помятый. Смотрела она сквозь толпу, наконец ― узнала Дэна. Встрепенулась, разом забыла о вопросе, подскочила:
― Дэн? А ты тут что делаешь, с трупом рядом?
Он молчал. «С трупом». Два слова ― комок в горле.
― Здесь нельзя быть посторонним, ― строго, как маленькому, стала втолковывать Ника. ― Здесь и нам не рады, бесятся, что приехали, что труп столько продержали для нас. Вон, видишь?
Она показала на местных ментов. Те теперь, докурив, действительно зыркали злобно ― то на нее, то на следователя.
― Труп пролежал несколько часов. Все пришлось перекрыть. Алеф сказал, что попросил какого-то знакомого из главка распорядиться...
Труп, труп, труп. А ведь у учителя было имя. Дэн сжал кулаки, борясь с тошнотой, а Ника смотрела на него и говорила, говорила с бодрым рабочим энтузиазмом, лихорадочно поблескивая глазами.
― Этот человек... ― запинаясь, выдавил Дэн, перебивая ее на очередной бессмысленной фразе. ― Он научил меня рисовать.
Ее глаза мгновенно погасли, плечи опустились. Вся она, стремительная и готовая лететь к своему следователю, сжалась и замерла. Теперь это была его Ника. Знакомая, жестковатая, но понимающая. Живая, не робокоп.
― Ох, Дэн. ― Она закусила губу, стала краснеть. ― Извини, я... я не знала! Послушай, мы... мы обязательно его поймаем, мы выясним все, и...
― Как это случилось? ― снова тихо перебил Дэн.
― Будто собака напала. Много крови, брюшная полость в мясо... прости!
Она замолчала: видимо, Дэн побледнел. Он не стал отвечать, только кивнул, спрятал в карманы мерзнущие руки. Ника стояла рядом, переминаясь с ноги на ногу, и явно искала слова сочувствия. Ничего нового она не придумала, стала заученно повторять:
― Мы его найдем, слышишь? Алеф хочет разобраться с этим Шахматным Маньяком! Алеф, ну что вы молчите?
Возвысив голос, она окликнула следователя. Тот ее то ли не услышал, то ли проигнорировал. Зато другие присутствующие слов без внимания не оставили.
― Московские, а ехали бы вы. ― Подошел широкоплечий конопатый оперативник, старший из куривших в стороне. ― И так времени дохера отожрали. Это наше дело.
Ника, которую он не без удовольствия ткнул пальцем в грудь, растерялась. Человек с крыльца, привлеченный назревающим скандалом, наконец подошел. Конопатый окинул его злым взглядом и кивнул на шахматную фигурку:
― Правильно понял, что это наш вещдок? Отдавайте.
Следователь, не реагируя на вызывающий тон, тихо произнес:
― Не забудьте отослать копию всех материалов по адресу, который пришлют вам факсом. Лично мне. Левицкий Александр Федорович. Ничего не упустите, пожалуйста.
― Сатанистами попахивает, кишки всюду... ― прищурился опер. ― Чего вцепились? Своих мало?
― Могут вцепиться на другом уровне, ― прозвучало с мягкой, но неприкрытой угрозой.
― Испугал ежа... ― Опер скривился. ― Вот понтами трясет...
Но следователь был невозмутим, как каменный идол.
― И не думал. Забирайте вещдок. Мою просьбу игнорировать не советую.
― Да знаешь ли, советчик...
Следователь передал в протянутую руку шахматную фигуру и вежливо улыбнулся.
― Знаю. И вы знайте. Не передадите копии ― жопой не отделаетесь, господин Ёж.
Опер прирос к месту. Следователь развернулся и направился прочь.
― Идем, Ника. И вы, юноша, идите-ка, куда шли.
Его зеленые глаза встретились с глазами Дэна. Тот, дрожа от озноба, не оглядываясь, не слушая что-то, что рассказывала ему Ника, побрел прочь.
***
Дэн спрятал тетрадь, прошел по площадке, сел на качели и крепко, до режущей боли, вцепился пальцами в железные цепи-крепления. Его все еще трясло и тошнило. В висках пульсировало одно слово. Труп. Самое мерзкое, что пульсировало оно там голосом Ники. Дэн зажмурился, низко опустил голову. За спиной раздались шаги.
― Дэн?
Черт. Он торопливо выпрямился, обернулся, откинув волосы с лица. Лева в своем простом черном пальто, похожем на наряд бродяги и стоившем дороже всех вещей Дэна, стоял у Синего Дуба. Бросил машину? Пришел пешком? Или Дэн просто не заметил мощного рева знакомого «хаммера»? Все ведь было как в тумане.
― Привет. ― Дэн прокашлялся и повторил то же слово громче.
Лева все так же молча, внимательно смотрел на него, потом просительно пробормотал:
― May I?..
Дэн, как всегда, его понял по интонации и после промедления кивнул. Лёва вытащил тетрадь из дупла, пересек площадку и опустился на соседние качели. Перелистнул страницы, стал читать. Дэн снова опустил голову, глядя под ноги. Он пытался собраться, ведь вскоре Лева что-нибудь спросит. Например...
― Как его звали?
― Что?.. ― Дэн вздрогнул.
Снова зашелестели листы. Лева закрыл тетрадь.
― Ты не упоминаешь его имя. Только «Учитель», всегда «Учитель».
― Да?..
Больше Дэн не смог произнести ни звука. Что-то сдавило в груди, начало щипать в глазах. Дэн крепче сжал пальцами цепи. Боль ничуть его не отрезвила. Лева вдруг подался чуть ближе. Теплая рука легла поверх его заледеневшей ладони.
― Дэн, его уже нет. От того, что ты произнесешь имя, он не станет ни живее, ни мертвее. А я хотел бы знать, как его зовут. Он интересный. Вижу даже по паре страниц.
― Я...
Горло совсем сдавило.
― Знаешь, я наконец лучше понял, почему ты такой... необычный. ― Лева убрал руку, встал, слабо улыбнулся. ― Тебя учил правильный человек. Правильным вещам. А меня вот всю жизнь кормили только правилами Золотого Тельца.
Лева дошел до Синего Дуба, убрал тетрадь и вернулся, остановился напротив Дэна.
― Сергей Викторович, ― выдавил тот. ― Сергей Викторович Флорентийский. Странная фамилия... да?
Лева только кивнул. Он молчал, о чем-то задумавшись. Дэн закусил губы и уставился вниз. Носы его драных белых кроссовок сейчас почти упирались в носы Левиных начищенных черных ботинок. И это было нелепое, абсурдное зрелище. Нелепым и абсурдным было все вокруг, все в этом дне, все...
― Это... это несправедливо! ― сорвалось с губ. ― Всякие мистики говорят, что ты никогда не умрешь, пока тебе есть, что дать этому миру. Ему было! Он... был сильным, умным, любил учеников!
Дэн поднял голову. Лева внимательно, со странным напряжением на него смотрел. Ждал. Наверное, понял, что это не всё.
― Вообще забавно, Лев... ― тихо продолжил Дэн и даже засмеялся. ― Если так смотреть... умирают-то у нас сплошь яркие люди. Сильные. Интересные. Добрые. Даже Крыс едва не умер, помнишь? А остаются... пустышки. Мусор.
Лева медленно наклонился к нему, взялся за железные цепи выше его рук. Губы сжались, зрачки сузились. Разозлился. Но на что?
― Мусор... ― Карие глаза насмешливо блеснули. ― Как ты заговорил-то...
Его взгляд сейчас обжигал, и на мгновение Дэн потупился, но тут же вскинулся снова.
― Я не прав?
Лева молчал.
― Это справедливо?
Левины пальцы сдавили цепи с явной нервозностью. Дэн тихо спросил:
― Да что с тобой?..
― Дэн, хватит, ― наконец выдохнул друг. ― Вряд ли твой Флорентийский считал так же. Или считал? Тогда он гнида.
― НЕТ! ― выпалил Дэн быстрее, чем что-то сообразил. Ему захотелось броситься на Лёву, но он себя удержал. ― Нет, конечно. Не считал. Он никогда не считал себя особенным... нужнее... лучше других.
Лёва продолжал возвышаться над ним. Напряжение с лица постепенно исчезло, по скулам перестали ходить желваки. Наконец Лёва устало вздохнул, поскреб заросший подбородок пальцами, вернул руку на цепь качелей и заговорил:
― Так и думал. You know... это всё страшные теории, Дэн, по которым кто-то якобы имеет больше права жить, чем другие. Неважно, чем это право измеряется: деньгами, силой, талантом или даже добротой. Право жить долго и счастливо имеют все. И лишиться его тоже могут все. В любой момент. Жизнь очень непредсказуема. Разве нет?
Дэна словно облили водой. Он вспомнил собственные слова и вздрогнул. Что он такое нёс? Что-то... почти расистское? Из Достоевского с его «дрожащими тварями»?
― Бред про естественный отбор, в том или ином виде, ― продолжал Лева, ― не твоя философия. Это сказки для дураков, у которых не получается быть людьми. Ты другой.
Отвратительно. Будто кто-то ненадолго завладел его мозгами. Впрочем, «кто-то завладел» ― тоже чушь. Отмазка слабака, который не хочет показаться лучшему другу совсем уж дерьмом. И Дэн сказал:
― Другой? Не верю.
Широкая ладонь легла ему на плечо.
― Я верю. Держись, Дэн. Он хорошо тебя обучил. Помнишь того голубя? Я ― да.
Дэн закрыл глаза. Рука Левы была обжигающе горячей. Это тепло немного успокаивало, даже по-своему усыпляло. И напоминало, что белая птица выздоровела.
― Ты куда лучше меня, ― запинаясь, произнес Дэн. ― Спасибо.
Лева ответил добродушным смешком, выпрямился и полез за сигаретами.
― Да брось. Я всегда буду только тащиться за такими как вы.
«И удерживать от края пропасти... знаешь, за шкирку, как безмозглого щеночка».
Лева ничего не говорил, он уже вовсю пускал сизые дымные кольца вверх. Но Дэн отчетливо это услышал, над самым ухом, и понял, что пора закругляться. Еще немного времени вот так ― на холоде, в мыслях, в псевдофилософских разговорах ни о чем, ― и он рехнется. Уже вон слышит в голове какие-то едкие голоса. Дэн встал.
― Может, поедем в «Бараний клык», выпьем немного? Дождь начинается...
С неба действительно моросило. Дэн подставил каплям замерзшую ладонь. Лёва посмотрел на него одновременно с удивлением и облегчением и кивнул.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!