Глава 13. Цена молчания.
19 декабря 2025, 18:13– Ты мне не доверяешь?
Вопрос прозвучал грубее, чем он планировал. Сказалось напряжение бессонной ночи, проведенной за операционным столом и ворохом бумаг. Мидзуки тихо вздохнула и откинулась на спинку пластикового стула, который слегка скрипнул под ее весом. Ее усталость была осязаемой, как и его собственная.
– Глупый вопрос, Шунтаро.
Он молча поставил перед ней керамическую чашку с еще горячим кофе. Аромат горьковатых зерен смешался со стерильным больничным запахом. Присев напротив, Шунтаро сделал первый глоток, чувствуя, как обжигающая жидкость на мгновение прогоняет тяжесть в висках. Он наблюдал за ней, за тем, как ее пальцы медленно обхватили теплую чашку, но не поднесли к губам.
– Тогда в чем проблема?
Мидзуки не ответила сразу. Ее взгляд уплыл к огромному окну в столовой. За стеклом, покрытым легкой дымкой, упорно лил дождь. В такую рань, кроме сонного повара за прилавком, в столовой не было ни души. Тишину нарушало лишь мерное жужжание холодильника и отдаленный стук капель по козырьку.
Обычно после ночной смены Шунтаро просто шел в свой кабинет, чтобы на полчаса отдохнуть перед обходом. Но разговор, начатый ещё у неё в кабинете около карты больного, по инерции перетек сюда, к этому столу под холодным светом люминесцентных ламп.
– Я переживаю за Акико, – наконец произнесла девушка, ее голос прозвучал приглушенно, будто утонув в шуме дождя. Она не отрывала взгляда от окна. – После всего, что с ней случилось… Инфаркт в десять лет… Это ломает не только тело. С той аварии она цепляется за меня, как за спасательный круг. Если перед такой серьезной операцией меня не будет рядом… Ей будет тяжело.
Шунтаро внимательно слушал, изучая ее профиль.
– Привязываться к пациентам – профессиональная ошибка.
Мидзуки резко цокнула языком.
– Как будто это сознательный выбор. Она – ребенок. Запуганный ребенок. Ей нужна хоть какая-то точка опоры в этом кошмаре. И она… она видит эту опору во мне.
– И что дальше? – Шунтаро положил локти на прохладную поверхность стола. – Станешь неофициальным опекуном для каждого несовершеннолетнего в кардиохирургии? Ничего не случиться, если ты уедешь на конференцию, а операцию проведу я.
Руки Мидзуки, лежавшие на столе, начали беспокойное движение. Пальцы сплелись, затем разъединились, суставы побелели от напряжения. Затем она, будто поймав себя на этом, резко встряхнула кистями, положила ладони плашмя, но через мгновение они снова непроизвольно сжались в плотные кулаки. Все это время ее взгляд был прикован к потокам воды на стекле.
За окном вспыхнула молния, и через несколько секунд громовой раскат прошел через здание. Шунтаро перевел взгляд с окон на ее сжатые кулаки. Эта привычка превращать тревогу в физическое напряжение давно стала ему заметна.
– Обещаешь? – выдохнула она. Всего одно слово, но в нем был спрессован весь ее страх: за Акико, за исход, за то, что ее временное отсутствие может стать роковым звеном.
Шунтаро внимательно посмотрел ей в глаза. Затем уголок его рта непроизвольно вытянулся в едва заметную усмешку. Обещать было не в его стиле. Обещания в их работе часто были пустыми оболочками, лопавшимися под давлением реальности. Он до сих пор не понимал природы этой особой привязанности именно к Акико. Мидзуки переживала за всех детей, хоть и не скажет об этом вслух.
Он считал это профессионально опасным – пропускать через себя столько чужих страданий. Это истощало, затуманивало взгляд. Но сейчас, глядя в ее глаза, где свет ламп отражался во влажной пленке невысказанных опасений, он не видел наигранной тревоги, которая часто встречается у людей, которые проработали достаточное количество времени в медицине.
Мужчина не сказал ни слова. Вместо этого Шунтаро лишь едва заметно кивнул. Это не было обещанием. Он услышал и понял степень ее беспокойства. Его работа – чинить то, что сломано. Мужчина не мог пообещать счастливого исхода, ведь медицина не терпит таких гарантий. Но он знал, что войдя в операционную, сделает все, что в его силах. И этого, как он верил, должно было хватить.
Шунтаро снова поднял свою чашку, сделав глоток уже почти остывшего кофе. Громкий раскат грома за окном прозвучал как точка в их разговоре.
***
Ее отсутствие в отделении не стало для коллектива ощутимой потерей. Рабочий механизм больницы просто перераспределил нагрузку. Всю её работу, как и три года назад, забрал на себя он. Графики, сложные случаи, бумажная волокита – всё вернулось на свои прежние места. Отделение жило своей насыщенной жизнью, будто Мидори Мидзуки и не существовало здесь все эти годы. Её кабинет опустел, а имя не прозвучало в утренней сводке.
Сэна, обычно такая болтливая, всегда вплетала упоминания о Мидзуки в свои бесконечные монологи даже без особого повода. Сегодня же, за весь день, она не вспомнила о ней ни разу. Её речи текли беспрепятственно, будто на их пути внезапно исчезла постоянная, привычная запятая.
Всё было логично. Сколько бы Сэна ни разыгрывала перед подругой спектакль близкой дружбы, Шунтаро всегда видел, что медсестра воспринимала Мидзуки как конкурентку. Та, возможно, не замечала этого или предпочитала не придавать значения, но он читал эту скрытую динамику легко. Для Сэны её исчезновение было не потерей, а… освобождением пространства.
Открыв дверь и положив ключи на комод, Шунтаро автоматически разулся и прошел на кухню. Налив стакан воды, мужчина почувствовал, как прохлада на мгновение отвлекает от ощущения странной внутренней тяжести. Поставил стакан возле раковины, не допив, и уперся взглядом в точку на стене.
Вчерашний день ощущался не просто загруженным, а структурно пустым. В нем была привычная работа, даже больше обычного, но ритм сбился. Несколько раз, проходя по коридору мимо кабинета с уже снятой табличкой, его рука сама тянулась к двери, чтобы занести документы на подпись или обсудить пациентов. И каждый раз он замирал на полшага, будто споткнувшись о собственную мышечную память. Рука повисала в воздухе, а внутри нарастало непонимание. Бесполезная привычка, от которой нужно избавиться.
Поужинав и убрав за собой, он пошел в душ. Струи горячей воды обрушились на напряженные плечи, смывая запах больницы. Закрыв глаза, мужчина на мгновение позволил себе отключиться. И в этот момент, под шум воды, всплыл образ. Не вчерашний день, а тот, полгода назад.
Яркая операционная лампа, ритмичный писк монитора. Операция прошла безупречно, а за ней палата, уже через пару дней после возвращения Мидзуки с конференции. Он зашел, чтобы проверить показатели, и застал ее у окна. Девушка смотрела не на пациентку, а куда-то вдаль, за стекло, но на ее лице, обычно таком собранном, было выражение редкого, непривычного спокойствия. Не просто облегчения от хороших анализов, а более глубокой, личной умиротворенности. Она тогда не сказала ему «спасибо». Не произнесла вообще ни слова. Просто встретила его взгляд и коротко, по-деловому кивнула, уголки ее губ вытянулись в скупой, но искренней улыбке. А затем просто вернулась к делам, к разговору с медсестрой, словно какое-то внутреннее напряжение наконец-то отпустило.
Позже, через две недели, Шунтаро стал свидетелем выписки очередного пациента. Девочку, осиротевшую после аварии и с невероятным шоком, повлекшим за собой инфаркт миокарда в столь раннем возрасте, забирали временные опекуны. Акико, худая и бледная, рыдала, вцепившись в Мидзуки так, будто та была единственной связью с миром.
А она стояла прямо, слегка склонив голову, и аккуратно, слегка неловко похлопывала девочку по спине. Но в этой сдержанности, в том, как ее пальцы на мгновение вцепились в ткань детской куртки, прежде чем осторожно ослабить хватку, была такая немая боль, что Шунтаро, наблюдавший со стороны, почувствовал себя посторонним на очень личной сцене. Было ясно, что в этой привязанности было что-то большее, чем профессиональная эмпатия. Какая-то собственная, давно зарубцевавшаяся, но все еще чувствительная рана, в которую зеркально отразилась боль Акико.
Он тогда так и не спросил. Считал, что это не его дело. Теперь, стоя под душем, мужчина снова ощутил привкус той своей рациональной сдержанности. Шунтаро взглянул в зеркало, и его отражение в запотевшей поверхности было всего лишь силуэтом человека, который идеально чинит чужие сердца, но того, кто так и не узнал, что происходит в одном из самых «близких». Теперь и не узнает.
Он вышел из ванной, обернув полотенце вокруг бедер, и снова оказался в тишине квартиры. Мысли, от которых пытался отвлечься ужином и душем, совсем не покидали голову. Не то чтобы её уход его сильно волновал. Нет. Это было скорее… несоответствие. Сбой в логике системы, которую считал понятной. Мидзуки и правда была не из простых. Её молчание часто было плотным, как стена, и пробить её можно было только сугубо рабочими темами. В критических ситуациях её ум работал с машинной скоростью, отсекая всё лишнее. Но при этом она не была лишена эмпатии – девушка просто направляла её не на обсуждение чувств, а на конкретные действия для пациентов. Шунтаро не раз приходил к выводу, что единственное, что удерживало её в этой больнице с её бюрократической машиной и циничными внутренними играми – это дети. Только отделение детской кардиохирургии.
Она знала все гнилые шестеренки в механизме отделения, видела несправедливость и халатность, но не сбегала. Ругалась с начальством на повышенных тонах. Несколько раз стал свидетелем, как Мидзуки, получив письменный приказ, шла и намеренно делала по-своему – так, как считала правильным для спасения ребёнка. Её отчитывали, лишали премий, грозили выговорами. Она выслушивала это с каменным, отстранённым лицом и выходила из кабинета, будто только что обсуждала погоду. Деньги, карьера, расположение начальства – всё это скользило по ней, не оставляя следов. Её глубокая, фанатичная вовлечённость касалась только работы. Только тех маленьких сердец, которые доверяли её скальпелю. Никакие другие её не волновали.
Некоторые поступки он считал глупыми с точки зрения самосохранения в системе. Неоправданно рискованными. Но в них была грубая, несгибаемая внутренняя сила. И всё же, видимо, к тому роковому дню увольнения чаша переполнилась. Она встретилась с чем-то, что оказалось сильнее.
Вообще, Шунтаро изначально дал ей год. Год в этой мясорубке, прежде чем она либо сломается, либо соберёт вещи. Но продержалась три. Это вызывало невольное уважение и любопытство: что же всё это время было её топливом? Что за внутренний стержень позволял игнорировать давление?
***
Комната была погружена в ночную тишину. В капельнице, подсвеченной тусклым ночником, докапывались последние прозрачные капли. Син лежал, уставившись в полоску ночного неба в оконном проёме.
– Знаете, – тихо сказал мальчик, не отрывая взгляда от тёмного стекла, – звёзды на самом деле очень далеко. Совсем. Просто они такие яркие, что их свет всё равно до нас долетает. Мне это папа рассказал.
Чишия, отсоединяя пустую систему от катетера плавным, отработанным движением, лишь слегка наклонил голову.
– Это факт, – ответил он. – Свет идёт годами. Мы видим прошлое.
Мальчик широко зевнул.
– У меня дома даже телескоп есть. Родители подарили. Я в него на Луну смотрел, и на Сатурн, – он замолчал, глотая воздух с лёгким присвистом. – Доктор Мидори говорила, что когда мне станет лучше, я могу показать и ей. Она интересовалась. Спрашивала, какие созвездия я знаю. А я многие знаю! Орион, Большая медведица…
Имя, произнесённое вскользь, осязаемо повисло в воздухе. Чишия закончил с капельницей, положил систему в лоток.
– Да, – сказал он наконец, голосом более низким, чем обычно. – Она могла бы.
Мужчина подошёл к окну. Его пальцы взялись за край плотной шторы, но не задвинули её. Он смотрел не на звёзды, а на своё смутное отражение в стекле, наложенное на темноту.
– Она не придёт завтра, да? – спросил Син, наконец оторвав взгляд от пола и посмотрел прямо на него.
– Нет. Доктор Мидори больше не работает здесь.
– Мне будет её не хватать, – мальчик лёг и поудобнее подтянул к себе одеяло.
Мужчина молча подошёл к кровати. Его рука на мгновение замерла в воздухе, как будто собираясь поправить одеяло или коснуться плеча. Но вместо этого он просто повернулся и всё-таки потянул штору до конца, наглухо отрезав комнату от ночного неба.
– Ложись спать, Син. Если станет хуже – нажми на кнопку.
– Вам не грустно одному работать?
– Тебе нужно отдохнуть, не забивай голову перед сном. Его качество напрямую влияет на скорость твоего выздоровления.
Мальчик в очередной раз зевнул и вяло кивнул головой. Чишия вышел, прикрыв за собой дверь. Но в пустом, освещённом лишь дежурными огнями коридоре не сразу пошёл дальше. Он остановился, рука машинально потянулась к медицинской карте, которую держал под мышкой. Мужчина открыл её, скользнув взглядом по последним записям, по цифрам анализов, которые медленно ползли вниз. Он знал, что мальчику становится хуже. Ситуация ясна как день: паллиативная терапия, купирование симптомов, ожидание в очереди, которая, скорее всего, уже не придёт вовремя из-за смещения по приказу свыше. Он всё знал. И не мог сделать ничего, кроме как следовать этому протоколу.
Мужчина проходил мимо старого автомата с дешёвым растворимым кофе. Его шаг на мгновение замедлился. Он поднял глаза, посмотрел на гудящую, потрёпанную машину, из щели которой сочился слабый свет. Именно здесь, у этого самого автомата, когда-то застал её – Мидзуки стояла, прижавшись лбом к холодному пластику корпуса, с пустым бумажным стаканчиком в руке, и дышала так, словно только что пробежала марафон. Тогда она даже не заметила его. Чишия прошёл мимо, не сказав ни слова. Сейчас же перед автоматом никого не было. Только отражение его собственной фигуры в тёмном стекле витрины. И короткая мысль о том, что она бы ещё попробовала побороться, а он бы понаблюдал.
***
«Значит всё-таки не доверяет.»
Это была единственная мысль, которая не находила рационального опровержения, навязчиво пульсируя в абсолютной тишине, оставшейся после её ухода. Чишия не пошевелился. Его поза оставалась прежней, но под одеждой мышцы спины и плеч застыли в неподвижном напряжении, будто тело пыталось удержать равновесие там, где логика дала сбой. Он продолжал смотреть в тёмный прямоугольник окна, но стекло отражало лишь смутные очертания мебели и расплывчатые силуэты людей, которые не имели значения. Гораздо отчётливее перед ним стояло другое изображение – её лицо, застывшее в последнюю секунду, прежде чем отвернуться. Бледная кожа, алые следы под носом, широко раскрытые глаза, в которых больше не было ни боли, ни страха.
Мужчина просчитал всё идеально. Выявить группу, прячущую карты. Предложить Шляпнику идеальное решение, которое укрепит его собственную позицию и расчистит пространство для дальнейших шагов. Убрать лишние детали, которые могли нарушить его долгосрочный план. Он действовал, опираясь на данные: Мидзуки знала лишь часть информации, они были союзниками, а значит, должна была поступить рационально – передать улику Агуни и тем самым вывести себя из зоны риска. В его схеме она была наблюдателем, не участником.
Но именно здесь, в этой идеально выстроенной конструкции, и возникла трещина. Недоверие. Оно оказалось сильнее всех его предположений, всех аккуратно выстроенных связей, всех вероятностных моделей, которыми он привык управлять. И теперь Чишия сидел в полуопустевшем зале, а этот неучтённый, абсурдный мотив продолжал висеть в тишине вопросом без ответа. Он допустил ошибку, решив, что её психология подчиняется той же предсказуемости, что и его собственная. Не учёл переменную страха, импульса, того человеческого «вдруг», которое невозможно просчитать заранее.
Чишия оторвал взгляд от окна и перевёл его на пустой стул напротив, сознательно игнорируя груду тел у его подножия. Где‑то в глубине коридора прокатилось и оборвалось эхо чужого крика. Он знал этот голос, но постарался не вслушиваться, заглушив звук нарастающим гулом собственных мыслей. Оставить карту себе? С какой целью? Вопрос был не о ней – о нём самом, о фундаменте его понимания мира. Он перебирал возможные мотивы: страх, жадность, попытку создать личный козырь. Но ни один вариант не складывался в цельную, логичную схему. Всё выглядело не просто нелепо, а абсолютно бессмысленно.
Мидзуки говорила о «своей колоде», а он отмахнулся, отметив, что девушка выбирает слишком длинные пути. Чишия намекнул на другой вариант, но даже если бы она спросила, раскрывать его сразу бы не стал. Довериться его плану значило довериться ему. И, судя по тому, как легко рухнула вся конструкция, он всё ещё не был достоин такого.
Он не чувствовал обиды. Это чувство возникает там, где есть личная вовлечённость и ожидания, а у него не было ни того, ни другого. Её недоверие было закономерным – особенно здесь, где каждый неверный шаг мог обернуться ловушкой. Его предложение оставалось самым точным и эффективным решением, и если бы Мидзуки выслушала его до конца, сейчас они обсуждали бы следующий ход, а не последствия случившегося.
Чишия даже не успел её убедить. Точнее, сделал всё наоборот. Его действия, привели к результату, который он не только не планировал, но и не считал возможным. Сам того не замечая, стал катализатором её падения. Вместо того чтобы вывести из‑под удара, сам же направил его в нужную точку.
Позади раздался приглушённый шорох: исполнители поднимались, не встречаясь взглядами, и молча выходили из зала. Куина прошла совсем рядом, уткнувшись взглядом в пол, её плечи были напряжены, будто под давлением того, что она не позволяла себе озвучить. Чишия не стал ждать, пока помещение опустеет окончательно. На пороге он задержался на короткое мгновение: взгляд скользнул по неподвижной груде тел, затем по тёмному пятну на стуле, где она сидела всего несколько минут назад.
Никакого выражения на лице. Никаких выводов вслух. Он просто развернулся и вышел, мягко прикрыв за собой дверь, оставив тишину и последствия собственных решений в опустевшем зале. Коридор был пуст, освещённый лишь редкими тусклыми светильниками, отбрасывавшими на стены вытянутые тени. Его шаги растворялись в тишине, которая казалась слишком просторной после переполненного зала.
Чувствовал ли он вину? Нет. Вина предполагала бы, что он нарушил собственные принципы или просчитался там, где должен был действовать иначе. Чишия действовал строго в рамках данных, которыми располагал. Данные оказались неверны, но источник ошибки был очевиден. Её решение – её ответственность. Он дважды задал прямой вопрос о карте и дважды получил подтверждение. Этого было вполне достаточно.
Но Чишия всё же не был машиной. Машина не ощутила бы этого едва заметного давления под рёбрами. Это не была жалость – жалость он считал бесполезным, разрушающим аффектом. Скорее, это было кратковременное сожаление о нелепом, ненужном исходе для человека, которого он считал достаточно умным, чтобы не допускать подобных ошибок. Он понимал, что смерть от пули Шляпника была бы для неё куда более чистым, быстрым и менее разрушительным завершением всей истории. Но что бы он почувствовал, если бы она действительно умерла?
Мужчина мотнул головой, будто стряхивая липкую паутину ненужных мыслей. Это направление рассуждений не вело ни к чему полезному. Факт оставался фактом: Мидзуки жива. Но существовал другой, не менее очевидный факт – Масато был человеком с высокой степенью непредсказуемости и устойчивой склонностью к жестокости. То, что он сделает, было не просто вероятно – неизбежно. Мысль не сопровождалась образами или эмоциями, но именно она вызвала непроизвольную реакцию: шаг на мгновение замедлился, а взгляд сам нашёл опору, упершись в прохладные металлические перила балкона, выходившего в просторное, погружённое в полумрак фойе.
Внизу, в размытых пятнах света, метались несколько фигур. Они двигались пьяно, выкрикивая что‑то бессвязное и размахивая бутылками, из которых время от времени выплёскивалась тёмная жидкость. Сцена напоминала дешёвую инсценировку веселья. Чишия наблюдал за ними сверху, и в глубине его взгляда промелькнула едва уловимая тень презрения, слишком слабая, чтобы стать эмоцией, но достаточно отчётливая, чтобы зафиксироваться как факт.
Трудно было определить, что именно вызвало это чувство – их бессмысленная суета или та, куда более мрачная драма, что разворачивалась в другом крыле отеля. Обе картины принадлежали одному и тому же нелепому театру под названием «Пляж». Он отступил от перил и продолжил путь по коридору.
Чишия вошёл в номер, щёлкнул выключателем, а затем сел в кресло у окна. Комната погрузилась в мягкий полумрак, а за окном стояла непривычная, но достаточно осязаемая тишина после нескольких недель безостановочного веселья. Ни музыки, ни криков, ни даже рассеянного смеха – ничего. Многократные выстрелы, прогремевшие в зале «суда», стали для Пляжа недвусмысленным сигналом: вечеринку следует приостановить. Даже самые беспечные уловили это мгновенно, и теперь всё здание будто затаилось, задержав дыхание.
Утром Шляпник обмолвился вскользь, словно обсуждая погоду: если расчёты Чишии окажутся верны, его влияние среди исполнителей возрастёт. Больше власти, больше доступа, больше возможностей направлять происходящее. Тогда мужчина лишь кивнул, приняв это как естественный итог хорошо выполненной работы.
Теперь он смотрел на браслет и задавался вопросом. Не тем, что «стоило ли оно того» – подобные размышления бессмысленны, когда решение уже принято. Он спрашивал себя о другом: в какой момент схема дала сбой? План сработал. Шляпник, судя по всему, остался доволен. Его собственное положение укрепилось. Всё выглядело так, как и должно было выглядеть. Кроме одного…
Дверь в номер открылась без стука, грубо распахнувшись настежь и оборвав нить мысли. На пороге застыла Куина. С её лица и из всей осанки исчезла привычная, напускная расслабленность, словно её сдуло резким порывом ветра. Вместо этого в её позе, в остром взгляде и плотно сжатых кулаках читалось сконцентрированная ненависть.
– Устроился поудобнее? – голос прозвучал непривычно громко и резко для притихшего коридора. Девушка шагнула внутрь и с силой захлопнула дверь за спиной, не отрывая от него взгляда. – Наблюдаешь за последствиями? Или ты уже всё обдумал, и итог тебя полностью устраивает?
Чишия не пошевелился. Он сидел в той же позе, и лишь медленно поднял на неё взгляд. Его лицо оставалось совершенно бесстрастным, как чистый лист бумаги.
– Какие-то проблемы?
– Хватит притворяться, – фыркнула Куина, делая ещё шаг вперёд. Её дреды, обычно свободно лежащие на плечах, казались взъерошенными, будто она только что прошла сквозь бурю. – Ты знал. Знал, что у неё была карта.
– Я действовал, исходя из тех сведений, которые у меня имелись. Если у тебя есть вопросы к качеству работы исполнителей, тебе следует обратиться непосредственно к Шляпнику.
– О, прекрасно! – девушка с силой ударила ладонью по краю стола, заставив звякнуть разложенные детали. – «Работа исполнителей». Замечательная формулировка. А то, что эти «исполнители» только что убили с десяток человек и сломали ещё одну жизнь – это что? Небольшая погрешность в твоей гениальной схеме?
– Они нарушили установленные правила, – констатировал Чишия. – Последствия были ожидаемы и неизбежны.
– А она? – девушка впилась в него взглядом, наклонившись так близко, что их лица оказались в сантиметрах друг от друга. Её голос стих на несколько тонов. – Она тоже нарушила правила? Просто случайно оказалась не там, где нужно, и за это её стоило отдавать Масато? Это и есть твоя безупречная стратегия? Предать своего, чтобы выслужиться перед Данмой?
– Она солгала. В условиях, которые здесь существуют, подобное ведёт к вполне закономерным последствиям.
– Ах, вот как! – Куина резко выпрямилась. – Она солгала! Значит, всё, что с ней происходит, она заслужила! Чишия, ты слышишь вообще, что говоришь? Ты сейчас пытаешься оправдать то, что с ней сейчас делают, тем, что она не доложила тебе о каком-то клочке картона? Ты хотя бы представляешь, что с ней будет? Ты же не слепой щенок, ты видел, как на неё смотрел этот нелюдь!
Впервые за весь этот разговор Чишия слегка напрягся – не из‑за её слов как таковых, а из‑за того, как далеко она зашла. Куина перешла ту границу, которую он обычно не озвучивал, но всегда соблюдал: она приписывала ему намерения, которых у него не было, вторгалась в его пространство, давила эмоциями, пытаясь вытянуть реакцию. Он закрывал глаза на многое, но не терпел давления. Попытки интерпретировать его, навесить эмоции, заглянуть внутрь – всё это вызывало не гнев, а почти физическое отторжение. И главное – мужчина не был обязан ей объясняться. Ни оправдываться, ни доказывать, ни вступать в спор. Поэтому напряжение, едва заметно прошедшее по его плечам, стало не признаком эмоции, а сигналом: разговор подошёл к пределу, за которым он обычно ставит точку.
– Это не относится к сути вопроса. То, что произойдёт дальше, зависит от неё самой и от решений Масато. Я не несу за это ответственности.
– Не несешь? Это ты всё спланировал. Ты всё привёл в движение. А теперь отстраняешься и говоришь, что твои руки чисты. Очень удобная позиция. Знаешь, что я думаю? Я думаю, Мидзуки попыталась бы помешать и превратилась бы для тебя в проблему. А такие проблемы здесь принято устранять. Поэтому ты просто выбрал самый… изящный способ. Без крови на собственных руках.
Чишия поднял на неё глаза и спокойным тоном ответил:
– Разговор окончен. Выйди.
Они замерли, на несколько секунд столкнувшись взглядами в тяжелом молчании. Затем Куина, все еще содрогаясь от подавленной ярости, с силой выдохнула: «Ты просто жалкий трус. И законченный циник». Она резко развернулась и вышла, хлопнув дверью с такой силой, что со стеллажа упала какая-то статуэтка, а затем укатилась куда-то в угол.
Чишия оставался неподвижным еще с десяток секунд, его взгляд был прикован к невидимой точке перед ним. Он смотрел в тёмное стекло, но почти не видел собственного отражения. Вместо этого перед его внутренним взором возникали другие образы: вот она засыпает здесь же, свернувшись в кресле, и полностью доверившись его пространству. А затем бледное лицо Мидзуки в зале «суда», алая река крови из носа и пустой, угасший взгляд, в котором не осталось ничего от прежней жизни.
***
Мысли прояснились мгновенно, но тело не отозвалось. Оно лежало неподвижным грузом. Простыня насквозь промокла от холодного пота. Мидзуки открыла глаза и уставилась в потолок. Она узнала длинную трещину в штукатурке, которая, чуть утончаясь, изгибалась к потолочному светильнику. Свой потолок. Своя комната.
Она не помнила, как здесь оказалась. Память выдавала обрывки: тусклый свет в коридоре отеля, дверь её номера. Дальше – пустота. Однако тело хранило больше информации. Кожа отдавала сухостью и стянутостью, пахла дешёвым мылом из душевой кабинки. Волосы, слипшиеся в мокрые пряди, холодным жгутом давили на шею. Значит, она всё же дошла. Механически разделась, встала под почти ледяные струи, отмыла с себя этот день. Всё – без участия сознания, которое только сейчас медленно возвращалось, зафиксировав взгляд на знакомом изъяне над головой.
Боль пришла не волной, а отдельными, чёткими сигналами, как будто кто-то включал и выключали датчики на пульте. Тупая, глухая ломота в рёбрах. Затем острый, ритмичный огонь в переносице. Отдельно – жжение на запястьях, где верёвка оставила четкие, влажные следы. Каждый сигнал говорил об одном. Да, это случилось.
Мысль возникла не в голове, а где-то ниже, в области желудка, сжатого в комок: «Я больше не принадлежу ни военным, ни даже самой себе». Её оружие затерялось в тенях комнаты своего врага. Её нет на вечернем собрании, её место в жизни Пляжа пустует. Масато вычеркнул её из системы, а «Пляж» отторг, как организм отторгает погибшую клетку. Она стала никем. Просто грузом, который теперь лежал на этой промокшей простыне.
Это осознание не вызвало ни паники, ни страха. Страх требовал энергии, а её не было – только непомерная усталость. Оставаться здесь невозможно. Видеть эти голые стены, этот потолок с предательской трещиной, чувствовать едкий запах чужого мыла на своей коже – нельзя. Представить, что завтра она встретит извращенный взгляд Масато в столовой, услышит его шаги за спиной, или увидит всего лишь его тень, падающую на пол коридора...
Девушка медленно, преодолевая сопротивление каждой мышцы, повернула голову набок. Это приходило не мыслью, а физическим ощущением – внезапным, леденящим спазмом где-то под рёбрами. Он. Она больше не называла его в уме по имени. Имя принадлежало другому миру. Тому, где были стерильные коридоры больницы, запах антисептика, горький кофе из автомата и их молчаливое взаимопонимание, отточенное за десятками совместных операций. Там «Шунтаро» был сложным понятием, означавшим «равный», «компетентный», «безупречный». Здесь остался просто Он. Фигура в своей белой кофте, сидящая на стуле напротив и смотрящая сквозь неё.
Он отменил всё. Все их бессонные ночи под светом ламп, редкие и короткие разговоры под старой вишней, когда слова и вовсе были не нужны. Ту странную, ненужную никому связь, что держалась на признании: они оба – часть пустующего острова в одном океане. Он взвесил это на своих внутренних, бездушных весах и вынес вердикт.
Его молчание в зале было не просто отсутствием слов. Оно было действием. Он выбрал сторону системы, потому что та была предсказуема, логична, эффективна. Мидзуки же со своими принципами, со своей попыткой сохранить хоть что-то человеческое посреди этого ада – была помехой. Шумом в отлаженном сигнале.
И она, дура, доверилась этому молчанию раньше. Доверилась его холодной логике. Цена этого доверия теперь лежала внутри, разбитая, лишённая даже права на гнев. Гнев требует сил, а все её силы ушли на то, чтобы подняться с пола в том коридоре и дойти до душа. Доверия больше не существовало. Его сожгли в центре Пляжа, и пепел теперь застревал в горле.
Что было… там? Память отказывалась выдавать картинки. Она пыталась нащупать хоть что-то – звук, запах, вспышку света. В ответ – плотная, непробиваемая стена тумана. Но тело помнило. Тело кричало на языке, который ей не нужен был для перевода. Боль жила в каждом мускуле, в каждой кости, в коже, которая чудилось, что её содрали, а затем натянули обратно, но криво и не на того человека. Мозг, чтобы не сломаться окончательно, отсоединил провода. Он стёр файлы, оставив только систему оповещения о повреждениях, которая теперь непрерывно гудела тревогой.
Мидзуки села на краешек кровати, и мир качнулся. Руки, лежавшие на коленях, были чужими – бледными, с синеватыми пятнами на запястьях. Она смотрела на них, но не видела. Видела его лицо в свете зала. Не выражение – отсутствие выражения. Он не злорадствовал, не сожалел. Да и вообще отвернулся.
Значит, таков был итог. Два человека, нашедших друг в друге отражение в повседневности, в новом, смертельном аду оказались по разные стороны баррикады. Его – была бесчувственная эффективность в новой, жестокой системе. Её – жалкая попытка остаться человеком и попробовать найти путь домой.
Девушка наклонилась, чтобы поднять с пола вещи. Боль в рёбрах вскрикнула острым, ясным сигналом. Она замерла, дыша через стиснутые зубы, ждала, пока волна отступит. В тишине комнаты собственное дыхание звучало хрипло и громко. Мидзуки натянула футболку. Ткань, коснувшись кожи, вызвала новую волну – не боли, а омерзения. От всего. От этой одежды, от этого запаха, от собственного тела, которое теперь было могилой для той, кем она была.
***
Голос отца слышался словно отовсюду. Он стоял в двух шагах, не приближаясь, и его длинная и чёткая тень в свете прожекторов стрельбища накрывала её полностью. Ей было одиннадцать, и старый полицейский «Сиг-Сауэр» лежал в ладонях тяжёлой гирей, холодный металл прилипал к влажной от пота коже. Руки, поднятые в неловкой стойке, начали неметь уже через минуту.
– Локти. Видишь? Провисают. Ты что, тряпка?
Мидзуки инстинктивно сжала челюсти, отчего щёлки заныли, и попыталась сильнее прижать локти к бокам. Пистолет был слишком велик для её детской хватки – большой палец едва дотягивался до рычага предохранителя.
Он был в своей служебной форме – тёмно-синие брюки с идеальным стрейчем, плотно застёгнутая рубашка, подчеркивавшая широкие, привыкшие к физической силе плечи. Его невозмутимое лицо с коротко подстриженными седыми висками, было обращено не к ней, а к мишени в конце. Всё его существо, от начищенных ботинок до неподвижной спины, излучало не родительскую заботу, а требовательность инструктора, оценивающего нерадивого курсанта.
– Смотри в прицел, а не мечтай.
Она заставила себя вглядеться в прорезь. Мушка, крошечная стальная точка, бешено плясала перед глазами, выписывая невидимые круги на фоне расплывчатого чёрного круга, который казался невероятно далёким. Всё тело предательски дрожало от усталости, от напряжения, от страха сделать не так.
– Ты дышать перестала? Воздух. Вдох. Выдох. И на паузе.
Мидзуки судорожно глотнула, слишком сосредоточившись на мушке, забыв про лёгкие. Воздуха не хватало, в груди застыл болезненный комок. Отец хмыкнул. Этот звук она узнала бы среди тысячи других. Это был звук разочарования, звук, которым он отмечал её неудачи, несоответствие некоему внутреннему, никогда не произнесённому вслух эталону. Она не сын. Не наследник. Не тот проект, в который можно вкладывать душу. Но всё равно пытался что-то делать, чтобы хоть что-то, пусть и кривое, неуклюжее, получилось из того материала, что достался ему волею случая.
– Нажми. Плавно. Не дёргай!
Её указательный палец обхватил спусковой крючок. Она нажала. Грохот ударил по барабанным перепонкам, отозвавшись в черепе долгим звоном. Резкая и неожиданно сильная отдача рванула пистолет вверх, ударив стволом по костяшкам пальцев, заставив запястья пронзительно ныть. Перед глазами на миг поплыли тёмные пятна. А затем девочка почувствовала едкий, горьковато-сладкий запах пороха, заставивший сморщить нос.
После выстрела наступила тишина, нарушаемая лишь затихающим звоном в ушах. Отец, не двигаясь с места, поднял к глазам маленький бинокль и несколько секунд смотрел на далёкую мишень.
– Мимо. В молоко, – произнёс он ровным голосом. – Руки слабые. Концентрация нулевая. Опять в облаках витаешь, да?
Кацуо не ждал ответа, ведь такового у неё для него не существовало. Просто шагнул вперёд, взял у неё из рук пистолет и резким, отточенным движением дёрнул затвор. Ещё дымящаяся гильза с лёгким звяканьем выпрыгнула и покатилась по бетонному полу. Пока мужчина, не глядя на неё, вставлял в рукоятку свежий магазин, его губы снова сомкнулись, чтобы выдать очередное осуждение, на этот раз почерпнутое из другого источника.
– Мать говорит, ты опять эти рисунки свои в школу таскаешь, – прозвучало сверху, пока его пальцы уверенно досыпали патрон в патронник. – Бесполезное занятие. В жизни пригодится умение стрелять. Умение подчиняться. Умение не отвлекаться на ерунду и не раскисать. А не малевать всякую чепуху на бумажках.
Он протянул пистолет обратно, держа его за ствол.
– Снова, – приказал отец без повышения тона. – Пока десять выстрелов подряд не соберёшь в «яблочко», не уходим. И чтобы без этой тряски. Я не для того время трачу, чтобы ты тут баловалась и изображала из себя непойми кого.
Мидзуки снова подняла руки, снова вжалась в неудобную, чужую стойку, которую он считал единственно правильной. Мушка снова заплясала перед глазами. Весь её мир теперь сузился до трёх точек: двух стальных в прицеле и одной бумажной, расплывчатой, в двадцати пяти метрах. Всё остальное – его молчаливое, осуждающее присутствие за спиной, терпкий запах его дорогого одеколона, смешавшийся с едкой гарью пороха, давящее, знакомое до боли знание, что она – ошибка природы, досадная помеха, которую всё же пытаются подогнать под некий шаблон жёсткой настройкой, – всё это нужно было загнать куда-то очень глубоко внутрь. Превратить в топливо для того единственного, чего он от неё ждал: абсолютного, бездумного контроля.
Мысли о матери мелькнули обрывком. Кэйко, которая «говорила». Которая всегда «говорила» ему, но редко напрямую – ей. Которая только и делала, что наблюдала со стороны. Её молчание было иной формы наказанием. Она не требовала стать кем-то. Она просто не замечала. И её слова о рисунках, переданные через отца было просто ещё одним штрихом в этой картине всеобщего несоответствия. Никто не видел в этих каракулях побег. Никто не спрашивал, почему она рисует. Это было «ерундой». Как и её попытки быть дочерью. Как и сама она, по всей видимости.
Мидзуки сделала глубокий вдох, пытаясь выровнять дыхание, как он учил. Выдох. Палец лёг на спусковой крючок. Нужно было не чувствовать. Не думать о матери, холодной и далёкой за дверями их большого, чистого, бездушного дома. Не думать об отце, чья любовь, если она и существовала, выражалась только в этих вот бесконечных, изматывающих уроках бесполезного для неё мастерства и нравоучений о том, как быть послушным и незаметным солдатом. Может быть, если она станет идеально точной, идеально холодной машиной, он наконец перестанет смотреть на неё этим взглядом – взглядом на вещь, которая постоянно не оправдывает вложенных в неё усилий.
Она выстрелила. Оглушительный хлопок, резкий толчок в руках. Звон в ушах. Лёгкое облачко дымка перед мишенью.
– Лучше, – бросил мужчина, уже поднося бинокль. В его голосе не было и тени одобрения, только факт небольшого прогресса. – Но всё равно никуда не годится. Смычка нет. Снова.
И она, не опуская уставших рук, снова вложила палец в скобу спускового крючка. Потому что другого способа заслужить хоть что-то в его глазах – не любовь, не гордость, а просто прекращение этого вечного разочарования – для неё не существовало. Только этот. Стать инструментом в его руках. Пусть неидеальным, пусть нежеланным, но хотя бы полезным.
***
Они ехали в машине уже минут двадцать. Отец сидел за рулём, его профиль вырисовывался на фоне мелькающих фонарей резкой, негнущейся линией – жёсткий подбородок, напряжённая мышца на виске, будто он всё ещё сжимал зубы от её неудачных выстрелов. Запах пороха въелся не только в её одежду, но и, казалось, в саму кожу, образуя странный, тошнотворный коктейль со сладковатым ароматом автомобильного освежителя «свежесть альпийских лугов», который он так любил. Её руки, сложенные на коленях ладонями вверх, всё ещё сохраняли призрачную память о форме рукоятки «Сиг-Сауэра», а суставы отзывались на каждую неровность дороги тупой, ноющей болью – платой за три часа неподвижного напряжения.
Машина плавно притормозила и свернула на знакомую парковку у круглосуточного конбини. Это был не их район, но это была их остановка – неизменная часть маршрута после вечерних тренировок. Отец поставил машину на ручник, и двигатель затих, оставив после себя звенящую тишину, нарушаемую лишь мерным тиканьем остывающего мотора.
– Сиди здесь, – сказал он, не поворачивая головы, уже открывая дверь.
Она осталась на месте, уставившись сквозь лобовое стекло. Мидзуки видела, как он уверенной, служебной походкой направился к стеклянным дверям. Отец прошёл внутрь, но не направился к полкам с едой. Его курс был всегда одинаковым – к ряду холодильников с напитками, освещённых холодным синим свечением. Рука мужчины привычным движением взяла с полки сначала одну, затем вторую крупную бутылку японского пива, узнаваемую по этикетке. Затем он направился к кассе, чтобы что-то сказать продавцу – пожилому мужчине в фартуке. Тот лишь кивнул, без тени удивления, наклонился и достал из-под прилавка, будто из потаённого склада, плоскую тёмную бутылку в картонной упаковке. Она знала эту форму. Это был виски. Или что-то подобное.
Кацуо расплатился наличными, взял пакет, в котором звякнуло стекло, и тем же размеренным шагом вернулся к машине. Он открыл заднюю дверь, положил пакет на сиденье. Затем сел на своё место, щёлкнул ремнём и, не глядя на неё, повернул ключ зажигания. Двигатель заурчал, фары выхватили из темноты асфальт впереди, и машина тронулась с места, увозя их дальше, к дому, где тишина будет уже другого свойства, а её собственная комната станет единственным убежищем от гнетущего гула невысказанных претензий и резкого запаха алкоголя, который скоро заполнит всё пространство.
Мидзуки знала этот сценарий наизусть, как таблицу умножения. Сначала он выпьет пиво за ужином, который пройдёт в почти полном молчании или под аккомпанемент его редких, отрывистых реплик о каких-то неурядицах на службе, о тупых коллегах. Еда, которую она разогреет, будет пресной и безвкусной, проглоченной лишь для заполнения пустоты в желудке. Затем, когда мать, если она будет дома, удалится в спальню или тихо растворится в ночи, он возьмёт ту тёмную, плоскую бутылку. И тогда начнётся другая фаза. Его голос станет громче, слова потеряют чёткость, начнут спотыкаться друг о друга. Его взгляд, обычно острый и оценивающий, станет мутным, маслянистым и на удивление цепким. Могли всплыть обрывки воспоминаний о работе – нелепые, лишённые логики, окрашенные внезапной сентиментальностью или, наоборот, злобой. Могла прийти та самая безличная злость, направленная не на кого-то конкретно, а на весь мир: на страну, на карьеру, на жизнь, которая как-то незаметно свернула не туда и завела в тупик. А иногда, что было едва ли не хуже, могла начаться эта странная, неловкая, пьяная попытка чего-то вроде общения. Он мог начать говорить с ней не как с неудачным курсантом, а как с… кем? С дочерью? С собеседником? Получалось криво, фальшиво, и от этого внезапного панибратства, смешанного с вечным подтекстом разочарования, хотелось провалиться сквозь сиденье и асфальт, исчезнуть.
Она смотрела в тёмное окно, на мелькающие за стеклом фонари, рисующие на её лице полосатые тени. Отец хотел сына. Она осознала это очень рано, интуитивно, ещё до того, как в её словаре появились такие понятия, как «гендерные ожидания» или «патриархальные устои».
Кацуо хотел наследника, товарища, того, с кем можно было бы разделить грубый, чётко структурированный мужской мир, который он понимал и в котором чувствовал себя хозяином – мир приказов, силы, оружия, субординации. Вместо этого судьба подсунула ему её. Девочку. Не хрупкую куклу, но всё же девочку – с тонкими кистями, слишком быстрым умом, который он считывал как упрямство, и с этими вечными тетрадками, испещрёнными «глупыми рисунками». Его попытка «воспитать» её, вбить в неё дисциплину через уроки стрельбы, беспрекословное подчинение, подавление слёз и «слабостей», никогда не была заботой в обычном смысле. Это была настойчивая, упрямая попытка переделать. Отлить из явно неподходящего, бракованного материала хоть что-то, что отдалённо напоминало бы ему о желанном сыне. А когда попытка раз за разом терпела крах – а она терпела его каждый раз, ибо Мидзуки не была и не могла стать им, – оставалось лишь раздражение. И вот эта бутылка.
Алкоголь был его универсальным растворителем. Он растворял это раздражение, превращая его сначала в шум, а потом в тяжёлое беспамятство. Или, наоборот, выпускал его наружу – ядовитым, едким паром недовольства, который заполнял весь дом.
Машина свернула на их улицу. В окнах, которые обычно могли светиться холодным голубоватым светом настольной лампы матери, сейчас было чёрно и пусто. Ночная смена. Значит, она останется с ним наедине.
Отец припарковался, заглушил двигатель и на секунду замер, уставившись вперёд пустым, уставшим взглядом, в котором не осталось ни оценок, ни требований – только тяжесть от прожитого дня. Потом он хрипло вздохнул, будто сбрасывая с плеч невидимый, но очень ощутимый груз.
– Иди разогрей ужин, – сказал он, уже открывая дверь и наклоняясь, чтобы забрать звякающий пакет с заднего сиденья.
– Хорошо.
Она вышла в прохладный вечерний воздух. Запах осени, мокрого асфальта и далёкого дыма сменил спёртую атмосферу салона. Мидзуки пошла к парадной двери, а он следовал за ней в нескольких шагах, и приглушённый, мерный звон стекла о стекло в пакете отбивал такт их шагам. Этот звук был саундтреком к предстоящим выходным, которые неизбежно складывались из двух контрастных частей: давящей тишины и хаотичного шума. И её единственной проверенной тактикой выживания в этой среде было то, чему он же её невольно и учил все эти годы на стрельбище: тотальный контроль. Сдержать дыхание. Замереть внутри. Не выдать ни единым мускулом страх, отвращение или усталость. Стать невидимой, тихой тенью, слиться с интерьером. Переждать надвигающийся шторм, забившись в самый дальний, самый тихий угол своей комнаты, прижав уши к коленям и пытаясь не слышать, как за стеной нарастает гром невнятных монологов, ссор с Кэйко.
Мидзуки переступила порог. Осталось только не показываться до самого понедельника, когда школа и дневные смены матери ненадолго вернут в дом подобие иного, более безопасного распорядка.
***
Время утратило свою структуру, растекшись вязкой, безразличной массой. Солнце всходило один раз, два, возможно, три, но этот факт уже не имел никакого значения, кроме как смены серого квадрата окна на чуть более светлый. Полоска лунного света, пробивавшаяся сквозь неплотно сдвинутые шторы, медленно ползла по противоположной стене, отмечая не часы, а лишь сам факт того, что день сменился ночью. Мидзуки лежала неподвижно, укрытая с головой одеялом, которое не грело, а лишь создавало иллюзию барьера между ней и миром. Её тело, измождённое болью и потрясением, стало чем-то чужим – отдалённым континентом, очертания которого она ощущала лишь смутно: тупое, глухое эхо под левым ребром, где был удар; ноющая, не затихающая ни на секунду рана в переносице, которая дышала собственным, горячим ритмом; и тянущая тяжесть во всех мышцах, будто их накачали не кровью, а застывшим металлом.
Она не спала. Сон требовал хотя бы минимального расслабления того внутреннего стража, что стоял у ворот её сознания, напряжённый до предела, а она не могла позволить себе опустить этот пост ни на миг. Мидзуки лежала с открытыми глазами, уставившись в потолок, и следила за единственным движением в комнате: в узком луче от уличного фонаря, проникшем сквозь щель, бесконечно кружились мириады пылинок, исполняя свой немой, бессмысленный танец в неподвижном воздухе. Раньше бессонница хотя бы время от времени отпускала, давая пару часов тяжёлого, кошмарного забытья. Теперь же её мозг, перегруженный до предела, висел на самой грани – не сна и не яви, а какого-то окончательного, бесповоротного отключения.
Голода девушка не чувствовала. Горло периодически пересыхало, сжимаясь болезненным, сухим комком, и тогда её рука, казалось, двигалась сама по себе, преодолевая странное сопротивление воздуха, чтобы нащупать на тумбочке пластиковую бутылку с водой. Она делала один-два глотка и рука бессильно падала обратно на матрас.
Именно в один из таких моментов, когда её взгляд снова застыл на кружащейся пыли, дверь приоткрылась. Не со скрипом, а почти бесшумно, ровно настолько, чтобы в щели показался знакомый, чёткий силуэт. Он замер на пороге, сливаясь с темнотой коридора, и несколько долгих секунд просто стоял, словно вслушиваясь в качество тишины в комнате, сканируя её на предмет готовности принять его присутствие. Потом, не произнеся ни звука, шагнул внутрь, и дверь так же беззвучно закрылась за его спиной, отсекая комнату от остального мира.
Чишия стоял у двери, позволяя глазам привыкнуть к полумраку. Его взгляд скользнул по неподвижной фигуре на кровати, задержался на нетронутых пачках сухпайков и бутылках с водой на тумбочке, будто составляя безмолвный отчёт об уровне её жизнедеятельности. Он не произнёс ни слова – ни приветствия, ни вопроса, ни оправдания.
Мужчина прошёл через комнату к креслу у окна, отодвинутому от стены, и сел, расположившись прямо напротив кровати. Он устроился там не для разговора и не для того, чтобы давать объяснения. Он сел так, как сидят в больничной палате у постели безнадёжного пациента или в приёмной морга – где все слова уже заведомо бессмысленны, лишены цели, и единственное, что имеет хоть какой-то вес, это факт самого присутствия. Его дыхание было настолько тихим и ровным, что Мидзуки поначалу лишь угадывала его ритм где-то на краю восприятия, а потом её собственное, сбитое и прерывистое, начало невольно подстраиваться.
Чишия молчал. Она не спала, и он, судя по полному отсутствию каких-либо признаков расслабления в его позе, тоже не спал. Время текло сквозь них, как вода, не меняя ничего, лишь подчёркивая неподвижность момента. Иногда она закрывала глаза, пытаясь силой воли создать иллюзию уединения, но стоило снова открыть их, его силуэт всё так же проступал из темноты. Это стало её новой, искажённой реальностью, и он был теперь её элементом.
Мужчина видел её сломанной тогда, в зале «суда», униженной и связанной. И теперь видел её сломанной здесь, в её же постели, беспомощной и опустошённой. В этом заключалось самое невыносимое – быть увидeнной им в таком состоянии. Быть зафиксированной этим безэмоциональным, аналитическим взглядом в момент полнейшей внутренней катастрофы. Он был свидетелем её падения, и его молчаливое присутствие сейчас было постоянным напоминанием об этом.
– Уходи, – выдохнула она наконец.
Мидзуки много думала всё это время, пока лежала в неподвижности. Перебирала обрывки воспоминаний, пыталась нащупать хоть какую-то цельную линию, хоть какое-то понимание. Но ни разу не пришла к однозначному выводу о том, кем он для неё является теперь. Он никогда не был врагом в привычном смысле – враг, как Масато, ощущается иначе, как ясная, чёткая угроза, от которой знаешь, чего ожидать. Чишия не вписывался в эту категорию. Но и слово «предатель» к нему не прилипало. Ведь предательство подразумевает предварительное доверие, некую близость, которую обманывают. А было ли между ними доверие? Была ли вообще какая-то определённость, кроме обоюдного профессионального уважения и странной, немой синхронности действий?
Она вспоминала, как он молча ставил перед ней чашку с кофе после особенно долгой и сложной операции, когда её руки дрожали от усталости. Вспоминала, как он так же молча сидел рядом на лавочке после первой смерти пациента под её началом, не касаясь её, не говоря пустых утешительных слов. В том мире, в той жизни, это молчание было общим языком, на котором они договорились говорить о самом важном – о работе, о ответственности, о цене ошибки. Это молчание было понятным и комфортным.
Теперь же оно превратилось в стену. Но не в ту, что защищала её от внешнего хаоса, а в непроницаемую преграду, которая отгораживала его самого – его мысли, его мотивы, его холодную, беспристрастную логику. Теперь, слушая тихое дыхание мужчины в темноте, она понимала, что говорит на разных языках с человеком, которого когда-то считала единственным, кто понимает её без слов. Чишия был здесь, в двух метрах от неё, и при этом бесконечно далеко, отделённый не пространством, а той самой стеной, которую она раньше принимала за мост.
Её мысли продолжали бесплодно кружить вокруг одной оси: зачем? Зачем он это сделал? Логичная часть сознания предлагала простой ответ: чтобы выслужиться перед Шляпником, упрочить своё положение. Но эта версия трещала по швам. Он не был дураком. Он был мастером многоходовых комбинаций, стратегом, который всегда просчитывал выгоду. Лишиться потенциального союзника как она было нерационально. Глупо. Не в его стиле.
Значит, причина была не в Шляпнике. Она была в ней самой. В том маленьком, жалком, иррациональном поступке – в лжи о карте. Он задал прямой вопрос, и Мидзуки, встретившись с ним взглядом, кивнула. Чишия, всегда читавший людей с пугающей точностью, на этот раз поверил. Вот в чём заключалась чудовищная ирония: он считал её настолько рациональной, таким же продуктом холодной логики и самоконтроля, как он сам, что даже в полубредовом состоянии после игр не допускал мысли о простом, человеческом страхе. О страхе загнанного в угол существа, которое цепляется за любую соломинку, даже за клочок картона, в попытке сохранить хоть крупицу иллюзорного контроля. Он не разглядел в ней этой базовой, примитивной слабости.
Теперь Мидзуки лежала, и осознание, приходившее волнами, было страшнее любой физической боли или воспоминаний о Масато. Страшнее было чувство знакомой, леденящей пустоты внутри, там, где должен был бушевать ураган эмоций. Ненависть требовала энергии, страсти, отдачи части себя этому человеку. Прощение было невозможным – не только потому, что он не просил его и никогда не попросит, а потому, что для прощения нужно понимать, что прощаешь. А она не понимала. Игнорировать его, сделать вид, что его нет, тоже не получалось.
Он раскололся в её восприятии на двух разных людей, и между этими версиями зияла пропасть. Первый – тот, из прошлой жизни. Хирург с безупречными навыками и взглядом, который видел не симптомы, а самую суть проблемы. Второй – призрак в белой кофте с «Пляжа». Эти двое не складывались в одного целого. Между ними не было моста, не было связующей нити развития или падения. Было просто «до» и «после». И раз нет цельного человека, то нет и ясного определения: кто он для неё теперь?
Чужой? Слишком просто. Это слово не несло в себе всей тяжести их общего прошлого. Свой? От этого слова сжималось всё внутри от несоответствия и боли. Он не был своим. Свой не делает того, что сделал он. В итоге её мысли, сделав ещё один бесплодный круг, упирались не в умозаключение, а в физическое ощущение. Тело, в своей примитивной, неоспоримой мудрости, давало куда более ясный ответ, чем запутавшийся разум.
Чишия – не враг, не друг, не предатель в романтическом смысле этого слова. Он – причина. Первопричина этой конкретной, физической боли, в которой она сейчас пребывает. Не нужно было ненавидеть, прощать или понимать. Нужно было просто признать этот факт, как признают плохую погоду за окном или хроническую болезнь. Факт, который просто есть. С которым теперь придётся существовать.
Мужчина медленно поднял голову, словно возвращаясь из глубины собственных размышлений. Он встал, и вместо того чтобы развернуться и выйти, сделал шаг в сторону кровати, остановившись на расстоянии, которое было достаточно близко для действия, но достаточно далеко, чтобы не нарушить последние границы её пространства. Его рука скользнула в глубокий карман белой кофты и извлекла оттуда сверток.
Не говоря ни слова, не пытаясь поймать её взгляд, он наклонился и положил предмет на край тумбочки, рядом с нетронутой бутылкой воды. Это был блистер эсциталопрама. А рядом, аккуратно разложенные, лежали несколько одноразовых шприцев в стерильных упаковках, ампулы с лидокаином, маленький пузырёк с антибиотиком, рулон стерильного бинта и пластырь. Ничего лишнего, никакой избыточной заботы – только практичный, минималистичный набор для решения конкретных проблем. Инструменты, чтобы заглушить внутренний шторм и исправить наиболее очевидное внешнее повреждение. Нос, который под запёкшейся коркой крови явно был сломан и теперь с каждым вдохом издавал тихий, свистящий звук.
Он не произнёс ни слова объяснения. Не было ни «держи», ни «тебе это нужно», ни намёка на оправдание. Он просто положил всё это на границу её территории, на нейтральную полосу между ними. Чишия диагностировал масштаб разрушения – и телесного, и того, что скрывалось за неподвижным взглядом. И вместо бесполезных, по его мнению, извинений он принёс практическое решение. Предложение помощи, которое одновременно было и проверкой, и, возможно, единственной доступной ему формой попытки начать диалог.
Боль в переносице, из острого, режущего пожара, превратилась в тупое, неотступное давление, которое пульсировало в такт сердцебиению и мешало дышать полной грудью. Сквозь толщу апатии и шока начала пробиваться простая, прагматичная мысль: если нос срастётся криво, это будет не просто шрам. Это будет постоянное, физическое напоминание.
Мидзуки заставила себя сесть. Каждое движение давалось с трудом, было отдельным, болезненным преодолением. Сначала нужно было оторвать спину от матраса, напрячь мышцы пресса. Потом – развернуть тело, поставить ноги на пол. Босые подошвы коснулись паркета, который оказался прохладным и шершавым от слоя пыли. Резкий, неприятный озноб пробежал от пяток до колен. Она замерла на секунду, позволяя телу привыкнуть к вертикальному положению.
Со стоном, который так и не вырвался наружу, а остался лишь болезненным спазмом в горле, она поднялась во весь рост. Мир на мгновение поплыл, в висках застучало. Девушка инстинктивно упёрлась ладонью в тумбочку, чтобы не потерять равновесие. Краем глаза, ещё не фокусируясь, она зацепила разложенные там предметы: две ампулы с прозрачной жидкостью, блистер с таблетками, синюю упаковку шприца, рулон пластыря. Всё лежало аккуратно, по делу, как на столе у операционной сестры перед началом процедуры.
Пальцы сгребли всё с тумбочки в охапку. Она прошла мимо кресла и толкнула дверь в ванную плечом. Зеркало показало незнакомку с синяками под глазами и засохшими дорожками крови. Это было лицо, которое требовало починки. Она опустила предметы на раковину. Поворот крана, ледяная вода, заглушающая всё остальное. Сначала руки под струёй, пока онемение не забрало дрожь. Затем полотенце, жёсткая ткань, стирающая с лица следы того вечера.
Шприц. Знакомый вес в руке. Профессиональные движения: вскрыть ампулу, набрать, удалить пузырьки воздуха. Руки не дрожали. Игла вошла в воспалённую ткань у основания носа. Мидзуки скривилась, но медленно ввела анестетик, наблюдая, как кожа белеет и немеет, сначала с одной стороны, потом с другой. Ощущение отвердевания поползло по щекам, заглушая пульсацию.
Она опустила шприц, оперлась о край раковины и посмотрела в зеркало на своё нечувствительное отражение. Глубокий вдох ртом, пальцы нашли под кожей то, что искали – острые, неправильные края смещённых костных отломков. Мидзуки ладонь ко лбу, зафиксировав голову. Пальцы другой руки плотно обхватили переносицу выше перелома. Девушка прикрыла глаза.
Боль прорвала анестезию белой вспышкой. Колени подкосились, тело едва удержалось, вцепившись руками в раковину. Перед глазами плыли тёмные пятна. Она стояла так, пока не ощутила свежий поток воздуха. Мидзуки открыла глаза, промочила лицо, наложила на переносицу полоску пластыря для фиксации. Грубо, но достаточно. Процедура была завершена.
Вернувшись из ванной в полумрак комнаты, она подошла к тумбочке. Взгляд, остекленевший от усталости, упал на оставшийся там блистер. Эсциталопрам. Эта плоская пластиковая упаковка была одновременно и химическим щитом, и парадоксальными кандалами. Ключом от клетки, куда она добровольно заточала себя, чтобы не чувствовать той самой боли, которая сейчас жила в каждой клетке её тела.
Она взяла блистер в руку. Медленно, с ощущением, будто несёт что-то гораздо более тяжёлое, чем просто упаковка с таблетками, подошла к окну. Её пальцы обхватили ручку, и резко дернули её на себя. Створка распахнулась с протяжным скрипом, впустив в спёртую атмосферу комнаты резкий порыв ночного ветра. Вместе с ним ворвался целый мир звуков и запахов – шелест листьев в темноте, запах асфальта после недавнего дождя, пыль и едва уловимая, но узнаваемая сырость, которую приносило с далёкого моря. Холодный воздух ударил в лицо, обжег всё ещё болезненно нежный нос, заставив рефлекторно вздрогнуть всем телом и на мгновение перехватить дыхание.
Мидзуки склонилась над подоконником и посмотрела вниз. Там зиял чёрный, бездонный провал улицы, кое-где прорезанный одинокими жёлтыми точками уличных фонарей. Она задержала взгляд всего на секунду, а затем, не замахиваясь и почти не глядя на то, куда бросает, просто разжала пальцы. Блистер выскользнул из её руки, перевернулся в воздухе и исчез в темноте.
Девушка стояла у окна, чувствуя, как ветер аккуратно треплет волосы. Внутри не было ни всплеска облегчения, ни чувства триумфа или освобождения. Была та же пустота, что заполняла все последние часы. Она закрыла окно. Развернулась и, не окидывая взглядом стены, кресло, тумбочку с оставшимися медикаментами, прошла обратно к кровати. Улеглась на спину, уставившись в знакомый потолок. Боль в носу отозвалась знакомой пульсацией. Мидзуки не смотрела на него, её взгляд был прикован к потолку, но чувствовала, как он её изучает.
– Это нерационально.
Девушка коротко усмехнулась.
– Сама справлюсь.
– Ты выглядишь хуже, чем думаешь.
– А ты выглядишь лучше, чем должен после всего этого.
Чишия медленно поднял на неё взгляд.
– Хочешь, чтобы я надел на себя маску виноватого? Изобразил раскаяние? Это будет ложью.
– Ты сделал то, что мог, оставаясь собой, – её голос звучал устало. – Это не делает тебя менее чудовищным для меня. Но, по крайней мере, теперь я понимаю. Ты никогда не был тем, кого я из тебя выдумала. Ты всегда был именно таким. Я просто отказывалась это видеть.
Чишия откинулся на спинку кресла, его поза стала чуть более расслабленной, а затем перевёл взгляд к окну.
– Значит, теперь я для тебя чудовище.
Мидзуки вздохнула.
– А ты себя сам как вообще воспринимаешь? Вот и ответ. Мне теперь всё равно, что ты думаешь, что чувствуешь и что планируешь. Ты поступил так, как посчитал нужным. Твоя логика, твои правила.
Пауза стала немного напряжённее. Он продолжал смотреть в окно, когда проговорил, почти неразборчиво:
– Я не планировал, что всё закончится именно так.
У неё на секунду свело горло. Не от жалости, а от неожиданности. Вся эта сцена – его ночной визит, безмолвный «чемоданчик спасателя» – была сама по себе аномалией в поведении. Она ломала голову над его мотивами: попытка вернуть ценного союзника? Самооправдание? Простой интерес к эксперименту по восстановлению? Но эта фраза... Самое честное, что он мог сказать.
– Я ошиблась, – тихо сказала она, глядя в потолок. – Но ты видел, что происходит. И ничего не сделал, чтобы это остановить. Хотя, я более чем уверена, твой мозг мог бы сгенерировать десяток идей, как помочь, не подставляя себя, – Мидзуки замолчала, собираясь с силами. – Хотя, действительно, зачем? Каков был бы коэффициент полезного действия? Стоила ли я этого? Похоже, твои расчёты показали, что нет.
Чишия не ответил. Усталость, которую она отгоняла адреналином и болью, накрыла тяжёлой, тёплой волной. Внутри что-то вяло усмехнулось: в его присутствии она всегда засыпала слишком быстро. Даже сейчас, когда между ними лежала пропасть. Нос начал ныть с новой силой, тупой, назойливой пульсацией. Чтобы перетерпеть это, нужно было уснуть. Немедленно.
– Чишия, уходи. У меня больше нет сил. Ни на разговор, ни на тебя.
Он не спорил. Не произнёс ни слова на прощание. Просто встал и вышел, бесшумно закрыв за собой дверь. На этот раз она была почти уверена, что мужчина не вернётся. Девушка медленно перевернулась на бок, отвернувшись к стене, и натянула одеяло почти на самые глаза, создавая тёмный, тесный кокон.
Мидзуки лежала неподвижно, глядя в пустоту на месте кресла, где он только что сидел. В груди по-прежнему зияла невероятная, всепоглощающая пустота, но теперь, после этого короткого разговора, в этой пустоте началось что-то новое – острое, режущее ощущение. Как будто несколько кошек, до этого мирно дремавших та, внезапно очнулись и принялись точить когти прямо о края её сердца, которое, казалось, уже и так было разорвано в клочья.
Из уголков глаз не по собственной воле потекли тихие, солёные слезы. Они стекали по вискам, впитываясь в ткань подушки. В голове пронеслась мысль: лучше бы он не приходил вовсе. Потому что в глубине души, под всеми слоями ярости и боли, она, возможно, всё ещё ждала – ждала услышать от него что-то настоящее. Хоть раз. Слово, звук, интонацию, в которой не будет той холодной логики или стратегической выгоды. Что-то, похожее на человеческую эмоцию, на признание ошибки, на осознание причинённого ей лично страдания.
Мидзуки осознала для себя страшную вещь. За всё время их странного, молчаливого общения она слишком к нему привязалась. Этот его поступок был чудовищным и непростительным в рамках любого нормального мира. Но её мир перестал быть нормальным уже давно. И теперь, когда рухнуло всё остальное – принципы, иллюзии, безопасность, – ей не за что было держаться, кроме как за него. За предавшего её человека.
Она привязалась к нему не как к личности. Она привязалась к той тишине, которую он, сам того не ведая и не желая, создавал вокруг себя. К тому островку безмолвного понимания, где не нужно было объяснять, оправдываться или бояться. Чишия стал её тихой гаванью в аду, и теперь, когда сам разрушил её, Мидзуки оказалась в открытом море, не умея плавать.
Она никогда этого ему не покажет. Ни за что. Потому что если он узнает, то воспользуется этим. Он аккуратно возьмёт эту ниточку её зависимости, подомнёт под свою логику, под свои цели. А потом, когда она станет не нужна или слишком рискованной, раздавит её так безжалостно и эффективно, что жестокость Масато покажется детской шалостью.
Поэтому он никогда не узнает, что она стала жертвой собственного больного сознания, которое, вопреки всему, упорно видит в нём единственную оставшуюся опору. Даже после того, как он нанёс удар туда, где она была абсолютно беззащитна – в её доверие. В ту самую, глупую веру в то, что в этом хаосе есть хоть один человек, на чьё молчание можно опереться.
***
Куина замерла на пороге, словно проверяя, можно ли входить, а затем бесшумно скользнула внутрь. В руках она держала не только купальник, но и лёгкую пашминовую шаль с бахромой. Она подошла к кровати и опустилась на её край с такой осторожностью, будто боялась разбудить или спугнуть.
– Понимаю, это совсем не подходящее время, но… – её голос прозвучал тише обычного, с непривычной нерешительностью.
Мидзуки медленно поднялась, опираясь на локоть, и села на кровати. Её лицо в полумраке было бледным, но взгляд уже более ясным.
– Не надо, не оправдывайся. Спасибо. Если бы ты его не принесла, я бы не смогла сама найти что-то, а в обычной одежде ходить мне теперь… опасно. Слишком заметно.
Куина горько усмехнулась. Она не смотрела на Мидзуки, её взгляд был прикован к полу, будто ища там ответы.
– Прости. Прости, что не набила лицо этому уроду, что не размазала Чишию прямо там, в зале. Это так ужасно, я не представляю, что он с тобой сделал, что творится у тебя сейчас в душе. Мидзуки, я не знаю, что сказать, но я очень хочу тебе помочь, – слова вырвались у неё скороговоркой.
– Стой, не надо, – Мидзуки мягко перебила её. – Спасибо, что пришла. Я это ценю. Остальное… не твоя вина.
Куина тяжело вздохнула, и казалось, что с этим вздохом из неё вышла часть того напряжения, что она несла в себе все эти дни. Затем девушка повалилась спиной на кровать рядом с Мидзуки, уставившись в потолок.
– Мы, кажется, в самом настоящем аду.
Девушка молча опустилась рядом с ней. Они лежали плечом к плечу на одной кровати, и смотрели в потолок.
– Наверное.
– Шляпник окончательно спятил, – продолжила Куина, не меняя позы. – На Пляже сильно поредело. Не знала, что столько людей скрыв…
Она резко оборвала себя на полуслове, сжала губы, осознавая, что может пройтись по свежей ране. Вместо этого слишком резко и неестественно сменила направление разговора:
– Как ты себя вообще чувствуешь? Я… я не знала твоих точных размеров. Поэтому вытянула из какого-то номера то, что показалось более-менее подходящим. Хотя, – подруга горько хмыкнула, – учитывая, что это символ нашего нового рабского статуса, должно, наверное, жать по определению.
Мидзуки повернула голову, чтобы взглянуть на неё. Куина лежала с закрытыми глазами, но её лицо было не расслабленным, а напряжённым, будто она всеми силами пыталась удержать что-то внутри.
– Спасибо.
Они снова замолчали. Двое людей, лежащих рядом и молча смотрящих в потолок, за которым не было ни звёзд, ни надежды, но пока ещё была хрупкая, немая солидарность тех, кто не сдался окончательно. Мидзуки молчала некоторое время, слушая мерное дыхание Куины рядом. Звук заполнял пустоту в комнате, заменяя привычную тишину.
– Это было логично, – наконец сказала она. – Шляпник на самом деле не занимался плотным контролем. Не обыскивал номера, не следил за каждым шагом. Вся наша работа заключалась в зачистке слабых, а не в поиске предателей. Он искренне верил, что люди будут обожествлять его и подчиняться добровольно, – девушка сделала паузу, собираясь с мыслями. – Я уже прихожу в себя, наверное, прошло дня три… Если честно, диссоциативная амнезия сделала своё дело. Я почти ничего не помню. Как и последние несколько дней после.
– Что это… такое? – тихо спросила Куина, не поворачивая головы.
Мидзуки снова замолчала, на этот раз дольше. Её взгляд был устремлён в трещину на потолке, будто пытаясь разглядеть в ней ответ.
– Что-то, что помогло мне не умереть тогда. Тело включает защиту, когда разум уже не может выдержать.
Куина медленно посмотрела на неё – не с жалостью, а с глубоким, безмолвным пониманием. Затем так же медленно перевела взгляд обратно на потолок. Её рука, лежавшая между ними на одеяле, слегка шевельнулась. Она медленно и слегка неуверенно протянула её в сторону Мидзуки, ладонью вверх. Девушка посмотрела на эту протянутую руку, на тонкие пальцы, слегка дрожащие от напряжения. Потом так же медленно накрыла её своей. Её пальцы были холодными, а хватка твёрдой. Куина сжала их в ответ, не сильно, но ощутимо. Подруга хотела помочь, поддержать, но боялась быть навязчивой, сделать ещё хуже. И от этого рукопожатия в полумраке комнаты Мидзуки действительно стало чуть-чуть легче дышать.
– Чишия – самый настоящий урод, – прошептала Куина в потолок, в её голосе бушевала сдержанная ярость. – Про Масато я вообще молчу. Я хочу помочь тебе, Мидзуки. Скажи, что нужно, я всё сделаю. Ты… ты хороший человек. У меня сердце кровью обливается, глядя на всё это. Я так рада, что ты жива.
Мидзуки уже тысячи раз прокрутила в голове эти события. Называть Чишию уродом в простом, бытовом смысле было не совсем верно. Он действовал в рамках своей чудовищной, но внутренне последовательной логики. Он поверил ей, а она солгала. Мидзуки – взрослый человек и прекрасно понимала: перекладывать всю ответственность на него – значит отказаться от своей собственной доли в этой катастрофе. Это не поможет почувствовать себя лучше, это лишь создаст иллюзию. То, что он своим решением обрёк на смерть других людей, да, это делало его чудовищем. Монстром в человеческом обличье. Но если посмотреть с другой стороны? Он выживал в мире, где власть и расчёт – единственные валюты. Где слабость и сантименты караются мгновенной смертью. Оправдывает ли цель средства? Раньше её внутренние весы справедливости однозначно склонялись к «нет». Теперь же стрелка балансировала где-то посередине, дрожа и не находя покоя.
– Завтра заканчивается моя виза, – тихо сказала она, меняя тему. – Если не пойду на игру, точно умру.
Рука Куины сжала её ладонь крепче.
– Я пойду с тобой, – заявила она без тени сомнения. – Даже если буду в другом списке. Я вижу в твоих глазах настоящую силу. Настоящую волю. Не теряй её. Не дай этому миру, этим уродам потушить этот огонь внутри тебя. Такие, как ты, сейчас нужнее всего. Чтобы вернуть этот сумасшедший мир… ну, не к нормальности, на это, наверное, уже надежды нет. Но хотя бы к состоянию, где можно выжить, не становясь таким же монстром.
Они снова замолчали, но их руки по-прежнему были соединены – хрупкий мост через пропасть страха и боли. И в этой тишине, в этой простой физической связи, рождалось что-то новое. Не дружба в старом, мирном смысле. Не союз по расчёту. А что-то вроде клятвы. Молчаливой договорённости двух сломанных, но не сдавшихся людей, что в аду, куда они попали, они не дадут друг другу упасть окончательно. И, возможно, этого сейчас было достаточно. Чтобы дожить до завтра. Чтобы сделать ещё один шаг.
Мидзуки не нашла слов в ответ. Всё, что она смогла сделать – это едва заметно, почти неуловимо потянуть уголки губ вверх. Получившаяся улыбка была настолько натянутой и безжизненной, что больше напоминала гримасу боли. Внутри, под рёбрами, уже начинала сжиматься холодная, знакомая пружина паники. Пальцы на руке, всё ещё лежавшей в ладони Куины, начали мелко подрагивать.
– Я бы хотела немного отдохнуть…
В её глазах мелькнуло что-то беззащитное и пугающее – немой сигнал бедствия. Куина поняла. Она не спросила лишнего, не стала настаивать. Просто быстро сжала её пальцы в последний раз, молча встала и вышла, тихо прикрыв дверь.
Спустя несколько секунд невидимая пружина внутри, всё это время сжимавшая её горло, разжалась с такой силой, что выбросила её из реальности. Мидзуки судорожно вцепилась в собственную шею, пытаясь сорвать невидимое удавку, и потянулась к бутылке на тумбочке. Но руки были чужими, непослушными тряпками. Она пошатнулась, мир накренился, и с глухим стуком её тело рухнуло с кровати на пол.
Потолок закрутился воронкой, стены поплыли и наклонились, пол ушёл из-под ног в никуда. Её выбросило в безвоздушное пространство вечного, бесконечного падения, где не было ни верха, ни низа, ни точки опоры. Она прилипла щекой к ледяному паркету, стиснув зубы до боли в челюстях, и пыталась ловить воздух короткими, свистящими глотками, которых вечно не хватало. Сердце колотилось так, будто рвалось наружу, а в ушах стоял нарастающий шум.
Спустя несколько бесконечных минут вихрь начал утихать. Пространство, скрипя, как смещённые плиты, медленно возвращалось на свои места. Но на смену шторму пришло опустошение – тяжёлая, ватная пустота и мелкая, предательская дрожь в каждом мускуле. Она лежала, слушая, как собственное сердце замедляет бешеный бег, и понимала: это лишь затишье.
Девушка поднялась на колени, сидя посреди комнаты, и пыталась отдышаться, как после долгого забега. Взгляд упал на окно, за которым уже сгущались сумерки. Мысль вонзилась в сознание: какой идиотской, непростительной ошибкой было выбросить эсциталопрам. Ярость ударила в виски. Она с силой сжала кулак и со всего размаху ударила им по полу. Острая боль пронзила костяшки, отозвавшись эхом в запястье. Милзуки схватила травмированную руку другой ладонью и прижала её к груди, к тому месту, где должно было биться сердце, но чувствовалась лишь ледяная пустота. На глаза навернулись горячие слёзы. Но в этот раз она не дала им прорваться. С силой сглотнула ком в горле, шмыгнула носом и заставила влагу отступить.
Трясясь словно глубокий старик, поднялась на ноги. Каждое движение давалось с трудом, но она сделала это. Подошла к окну. Её не интересовала жизнь «Пляжа» внизу – ни пьяные крики, ни музыка, ни силуэты у бассейна. Это был чужой, враждебный цирк. Она смотрела дальше, поверх ограды, поверх этого проклятого отеля. Туда, где в темноте загорались виднелся мертвый Токио, а над ним, в чистом, чёрном небе, зажигались первые, яркие, равнодушные звёзды.
И тогда, глядя в эту холодную, бездонную даль, она почувствовала это. То, чего не испытывала, кажется, целую вечность. Оно не было страхом или болью. Оно было густым, чёрным, кипящим потоком, поднимавшимся из самой глубины того, что осталось от её души.
Оно заполнило собой пустоту под рёбрами. И, впервые за долгое время, это казалось ей правильным. Честным. Единственно верной реакцией на ад, в который её бросили. Мидзуки наконец знала, чего хочет. Просто убить его? Нет. Слишком просто. Слишком быстро. Слишком… милосердно. Он такого не заслуживает. Она хотела, чтобы он увидел, как рушится выстроенный им жестокий мир. Чтобы почувствовал всем телом вес каждого своего решения.
Ненависть. Вот, что это было за чувство.
Мой тгк: https://t.me/artelstrok
Спасибо, что читаете и оставляете обратную связь, это очень мотивирует и поднимает настроение ❤️
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!