История начинается со Storypad.ru

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

26 августа 2016, 18:28

Я шел, не останавливаясь, до железнодорожной станции "Танго-Юра".Когда-то, еще в гимназии, наш класс совершил экскурсию по тому же маршруту ивернулся отсюда в Майдзуру на поезде. Дорожка, ведущая к станции, была почтибезлюдна - городок существовал за счет недолгого курортного сезона, а наостальную часть года вымирал. Я решил остановиться в маленькой пристанционной гостинице, носившейдлинное название "Гостиница "Юра" для любителей морского купания". Приоткрывстеклянную дверь, я крикнул: "Есть тут кто-нибудь?" - но ответа не дождался.Слой пыли на ступеньках, закрытые ставни, темнота внутри - все говорило отом, что гостиница давно стоит пустая. Я обошел дом вокруг и позади него обнаружил маленький садик с увядшимихризантемами. Наверху был установлен бак для воды, от него тянулся шлангдуша - видимо, летом, возвращаясь с пляжа, постояльцы смывали здесь песок,приставший к телу. Чуть поодаль стоял домик, в котором, очевидно, жила семья владельцагостиницы. Сквозь закрытую дверь гремело радио, включенное на полнуюмощность. Громкие звуки гулко отдавались в доме, и казалось, что он тожепуст. Я поднялся в переднюю, где валялось несколько пар обуви, подал голос иподождал. Опять никого. Тут я почувствовал, что сзади кто-то стоит. Я заметил это по тени наящике для обуви, которая вдруг едва заметно шевельнулась, - солнце еле-елепросвечивало сквозь облака. На меня смотрела расплывшаяся от жира женщина с узенькими, терявшимисяв складках глазками. Я спросил, можно ли снять комнату. Она отвернулась и,ни слова не говоря, зашагала к гостинице. Я поселился в маленькой угловой комнатке второго этажа, обращеннойокном в сторону моря. Женщина принесла небольшую жаровню, и дым очень скоросделал застоявшийся запах плесени невыносимым - комната слишком долго былазаперта. Я распахнул окно и подставил лицо северному ветру. Над морем облакавсе водили свой неторопливый грузный хоровод, не предназначенный длязрителей. Облака двигались, словно следуя каким-то бесцельным импульсамсамой породы. Но кое-где сквозь белую пелену непременно проглядывали кусочкинеба, маленькие голубые кристаллы чистого разума. Моря не было видно. Стоя у окна, я обдумывал свою идею. Почему мне пришло в голову сжечьЗолотой Храм, а, скажем, не убить Учителя, спрашивал я себя. Мысль уничтожить настоятеля иногда возникала у меня и прежде, но япрекрасно понимал тщетность подобного акта. Ну убью я его, а что толку -обритая голова и проклятое бессилие будут являться мне вновь и вновь,выползая откуда-то из-за ночного горизонта. Нет, живые существа не обладают раз и навсегда определеннойоднократностью жизни, присущей Золотому Храму. Человеку дана лишь малаячасть бесчисленных атрибутов природы; пользуясь ею, он живет и размножается.Вечное заблуждение - пытаться уничтожить кого-нибудь бесследно при помощиубийства, думал я. Контраст между существованием Храма и человеческой жизньюнесомненен: может показаться, что человека убить очень легко, но это ошибка,над ним ореол вечной жизни; в то же время красоту Золотого Храма,представляющуюся несокрушимой, вполне можно стереть с лица земли. Нельзявывести с корнем то, что смертно, но не так уж трудно истребить нетленное.Как люди до сих пор не поняли этого? Честь открытия, несомненно,принадлежала мне. Если я предам огню Золотой Храм, объявленный национальнымсокровищем еще в конце прошлого века, это будет акт чистого разрушения, актбезвозвратного уничтожения, который нанесет несомненный и очевидный уронобщему объему Прекрасного, созданного и накопленного человечеством. От этих мыслей я даже пришел в игривое расположение духа. "СожжениеХрама даст невероятный педагогический эффект, - весело думал я. - Япродемонстрирую человечеству, что простая аналогия еще не дает права набессмертие. Если Храм благополучно простоял на берегу Зеркального пруда пятьс половиной столетий, это вовсе не гарантирует, что он будет пребывать там идальше. Глядишь, люди наконец забеспокоятся, уяснив, что все так называемыесамоочевидные аксиомы, которые они себе напридумывали, в любой миг могутоказаться несостоятельными". Вот-вот, именно так. Наше существование поддерживается за счетопределенных сгустков времени. . Представьте себе, что столяр сделалвыдвижной ящик для стола. Через десятилетия и века время кристаллизуется,приняв форму этого ящика, подменяет его собой. Небольшой кусочекпространства поначалу был занят вещью, но постепенно предмет как бывытесняется сгустившимся временем. На смену материальному объекту приходитего дух. В начале средневековой книги волшебных преданий "Цукумогами" естьтакое место: "В сказаниях об Инь и Ян33 говорится, что по истечении каждыхста лет старые вещи превращаются в духов и вводят в соблазн людские души.Зовутся они "Цукумогами" - "Духами скорби". Ежегодно по весне людивыбрасывают из домов ненужное старье, это называется "очищением дома". Илишь раз в сто лет сам человек становится жертвой Духов скорби..." Мой поступок откроет человечеству глаза на бедствия, приносимые "Духамискорби", и спасет от них людей. Я превращу мир, где существует Золотой Храм,в мир, где Золотого Храма нет. И суть Вселенной тогда коренным образомпеременится... Все большая радость охватывала меня. Падение и крах окружавшего меня,маячившего перед моими глазами мира были близки как никогда. Косые лучизаходящего солнца легли на землю, и мир, несущий в себе Золотой Храм,вспыхнул в их сиянии, а затем медленно, но неумолимо, словно шуршащий межпальцев песок, стал рассыпаться...

x x x

Моя жизнь в гостинице "Юра" продолжалась три дня. Конец ей положилахозяйка - встревоженная моим упорным нежеланием выходить куда-либо изномера, она привела полицейского. Увидев человека в мундире, входящего вкомнату, я поначалу испугался, что мой план раскрыт, но тут же понял всюнелепость своего страха. Отвечая на вопросы, я сказал правду. что решилнемного отдохнуть от храмовой жизни. Показал студенческое удостоверение инемедленно сполна расплатился за гостиницу. Позвонив в Рокуондзи иубедившись, что я не солгал, полицейский решил отнестись ко мне по-отеческии объявил, что лично доставит беглеца в обитель. Он даже переоделся вштатское, чтобы "не повредить моему будущему". Пока мы ждали поезда на станции, полил дождь, укрыться от которого наперроне было негде. Полицейский отвел меня в станционную контору, сгордостью пояснив, что начальник и прочие служащие - его друзья. Менянеугомонный страж порядка представил им как своего племянника, приезжавшегоиз Киото навестить дядю. Я подумал, что понимаю психологию революционера. Этот провинциальныйполицейский и начальник станции сидели у раскаленной докрасна железной печкии весело болтали, ничуть не подозревая о надвигающемся перевороте всей ихжизни, о неминуемой и близкой гибели существующих порядков. "Храм сгорит, -рассуждал я, - да-да. Храм сгорит, и мир этих людей переменится, все ихизвечные устои перевернутся вверх дном, нарушится расписание поездов,утратят силу законы!" Они и понятия не имели, что рядом с самым невинным видом греет рукибудущий преступник - эта мысль изрядно меня веселила. Один изжелезнодорожных служащих, молодой жизнерадостный парень, громко рассказывал,какой фильм пойдет смотреть в ближайший выходной. Картина - закачаешься,говорил он, жалостная до жути, но действия тоже хватает. Надо же, вследующий выходной он пойдет в кино! Этот юноша, крепкий и пышущий здоровьем- не то что я, - посмотрит свою картину, потом, наверное, переспит сженщиной и вечером, довольный, спокойно уснет. Он без конца сыпал шутками, поддразнивая начальника станции, тотбеззлобно отругивался. Парень ни минуты не сидел на месте - то ворошил углив печке, то писал мелом на доске какие-то цифры. Снова соблазн жизни,зависть к живущим пытались взять меня в плен. Ведь я тоже мог бы жить, какон - не поджигать Храм, а уйти из обители, навек распрощаться смонашеством... Но темные силы с новой мощью всколыхнулись в 'моей душе и увлекли меняза собой. Я должен сжечь Кинкакудзи. Когда я свершу это, начнетсяневероятная, удивительная жизнь, скроенная специально по моему заказу. Зазвонил телефон. Поговорив, начальник станции подошел к зеркалу иаккуратно надел фуражку с золотым кантом. Потом откашлялся, расправил плечии, словно выходя на сцену, шагнул на мокрую после дождя платформу. Вскорепослышался шум поезда, скользившего по рельсам прорубленного в скалах пути.Стук колес далеко разносился во влажном воздухе.

x x x

Мы прибыли в Киото без десяти восемь, и полицейский в штатском довелменя до ворот Рокуондзи. К вечеру сильно похолодало. Когда черные стволысосновой рощи остались позади и угловатая громада ворот нависла над самыминашими головами, я увидел, что у входа стоит мать. Она ждала возле знакомойгрозной таблички, гласившей, что "несоблюдение вышеуказанного караетсязаконом". В свете фонаря казалось, будто каждый волос на растрепанной головематери стоит дыбом и что голова эта совсем седая. Маленькое личико подсбившейся прической было неподвижным. Щуплая фигурка матери вдруг стала раздуваться прямо у меня на глазах идостигла исполинских размеров. За ее спиной в открытых створках воротчернела тьма храмового двора; на этом зловещем фоне мать, одетая в видавшеевиды кимоно, которое поверху было подпоясано ветхим златотканым поясом,показалась мне похожей на труп. Я остановился, не решаясь подойти к ней ближе. Непонятно было, откудаона здесь взялась. Это потом я узнал, что, обеспокоенный моим исчезновением,настоятель известил о случившемся мать, которая, страшно перепугавшись,немедленно приехала в Рокуондзи и оставалась тут до самого моеговозвращения. Полицейский подтолкнул меня в спину. По мере приближения к воротамсилуэт матери сжимался, приобретая свои обычные очертания. Уродливоискаженное лицо смотрело на меня снизу вверх. Интуиция никогда меня не обманывала. Глядя в маленькие, хитрые, глубокозапавшие глазки, я подумал, что моя ненависть к матери вполне оправданна.Уже одно то, что эта женщина повинна в моем появлении на свет, вызывалоненависть; мучительное же воспоминание, о котором я уже говорил, отдаляломеня от матери и делало месть ей невозможной. Но невозможно было и оборватьсвязующие нас нити. Теперь же, видя это лицо, искаженное материнским горем, я вдругпочувствовал, что отныне свободен. Сам не знаю почему, но внезапно я ощутил,что матери никогда уже не удастся запугать меня. Она всхлипнула, сдавленно простонала, а потом слабо ударила меня пощеке. - Неблагодарный! Бесстыжий! Полицейский молча наблюдал, как мать осыпает меня пощечинами. Вразбросанных пальцах не было силы, ногти ударялись о мою щеку мелким градом.Даже сейчас лицо матери сохраняло приниженное, молящее выражение. Я отвелглаза. Наконец она угомонилась и уже совсем другим тоном спросила: - А деньги? Где ты деньги достал на такую поездку? - Деньги? У товарища занял. - Не врешь? Ты их не украл? - Ничего я не крал. Мать облегченно вздохнула, словно это было единственное, что еебеспокоило. - Точно? Значит, ты ничего уж такого ужасного не натворил? - Нет. - Ох, ну тогда еще ладно... Попросишь прощения у святого отца. Я ужеумоляла простить тебя, но ты должен убедить его, что раскаялся. Святой отецмилосерден, он не станет тебя наказывать. Но учти, если ты не возьмешься заум, твоей бедной матери останется только умереть. Так и знай! Ты меня в гробзагонишь, если не образумишься. Помни, ты должен стать большим человеком...А теперь иди и умоляй отца настоятеля простить тебя. Она пошла вперед, мы с полицейским последовали за ней. Мать забыла дажепоздороваться с моим спутником. Я смотрел ей в спину, на слегка отвисший пояс кимоно. Почему мать мнетак отвратительна? - думал я. Надежда - вот в чем дело. Ее уродует постоянноживущая в ней надежда, непобедимая, словно угнездившаяся в грязной кожечесотка, что без конца выходит наружу мокнущей красной сыпью.

x x x

Наступила зима. Моя решимость крепла день ото дня. Я без концаоткладывал осуществление своего замысла, и бесконечные эти проволочки ничутьмне не надоедали. В течение последующего полугодия меня мучило совсем другое. В концекаждого месяца ко мне приставал Касиваги, сообщал мне, сколько набежалопроцентов на мой долг, и, грязно ругаясь, требовал уплаты. Деньги емувозвращать я не собирался. А чтобы не встречаться с кредитором, достаточнобыло просто не ходить в университет. Пусть никого не удивляет, что, приняв столь роковое решение, я нетерзался сомнениями, не колебался и не пытался отказаться от своей идеи.Нерешительность и переменчивость исчезли без следа. Все полгода мой взглядоставался неподвижным, прикованный к некой точке в будущем. Наверное, в этотпериод я впервые узнал, что такое счастье. Прежде всего, моя жизнь в обители стала легкой и приятной. Раз решив,что Золотому Храму суждено погибнуть в огне, я перестал обращать внимание нанеприятности, ранее казавшиеся мне невыносимыми. Словно больной, готовящийся к скорой смерти, я был приветлив и любезенсо всеми, ничто не могло лишить меня душевного равновесия. Я примирился дажес природой. Всю зиму по утрам я с глубокой симпатией наблюдал за пушистымиптичками, прилетавшими клевать ягоды падуба. Ненависть к Учителю - и та оставила меня! Я разом освободился и отнего, и от матери, и от многого другого. Однако я был не настолько глуп,чтобы поверить, будто обретенное мной благополучие означает, что мир вдругпеременился - сам по себе, безо всякого вмешательства с моей стороны. Любоесобытие и явление можно извинить, если смотреть на него с точки зренияконечного результата. Именно такими глазами смотрел я на жизнь - на этом даеще на сознании того, что конечный результат зависит только от меня, изиждилась моя свобода. Идея сжечь Кинкакудзи возникла у меня неожиданно, но она пришлась моейдуше впору, словно сшитый на заказ костюм. Казалось, что именно к этому истремился я всю свою жизнь. Во всяком случае, с того дня, когда отец впервыепривел меня к Золотому Храму, - еще тогда семя упало в мое сердце, чтобы современем взойти и расцвести. Подросток увидел творение, с красотой которогоне могло сравниться ничто на земле. Вот она, причина, по которой я сталподжигателем! 17 марта 1950 года я закончил подготовительное отделение университетаОтани. Два дня спустя мне исполнился двадцать один год. Итоги трех летобучения были поистине впечатляющими; из семидесяти девяти студентов я вышелсемьдесят девятым, мне же принадлежал и рекордно низкий балл - сорок двапо-японскому. .Я прогулял двести восемнадцать часов из шестисот шестнадцати,то есть более трети всех занятий. Несмотря на это, меня благополучноперевели на основное отделение - университетское начальстворуководствовалось буддийской доктриной милосердия, и неуспевающих из Отанине отчисляли. Настоятель молча наблюдал за моими достижениями. Я продолжал пропускать лекции. Прекрасную пору поздней весны и началалета я провел, бродя по буддийским и синтоистским храмам, - благо платы завход там не требовали. Я ходил и ходил - сколько выдерживали ноги. Помню один из тех дней. Я шел по улице мимо храма Месиндзи и вдругувидел впереди себя студента, бредущего той же рассеянной походкой, что и я.Он свернул в старую табачную лавку, и я увидел в профиль его лицо подкозырьком форменной фуражки. В глаза мне бросились насупленные брови, резкие, угловатые черты иочень белая кожа. На фуражке красовалась эмблема Киотоского университета.Студент краешком глаза взглянул в мою сторону, и меня словно накрыло густойтенью. Я интуитивно почувствовал, передо мной еще один поджигатель. Было три часа дня. Время, малоподходящее для поджога. Над асфальтоммостовой порхала бабочка. Вот она подлетела к табачной лавке и села наувядшую камелию, сиротливо торчавшую в вазе. Лепестки белого цветка по краямпотемнели, будто опаленные огнем. Улица была пуста, время на ней словноостановилось. Не знаю, с чего я решил, что студент готовит поджог. Почему-то я былуверен, что это поджигатель. Он специально выбрал самое трудное время,разгар дня, и теперь твердо идет к намеченной цели. Там" куда оннаправляется, - огонь и уничтожение, а позади остаются поверженные в прахустои. Так думал я, глядя на маячившую впереди напряженную спину встуденческой тужурке. Именно так в моем представлении должна была выглядетьспина поджигателя. Обтянутая черным сержем, она казалась мне преисполненнойгнева и несчастья. Я замедлил шаг, решив следовать за студентом. Я смотрел на эту фигуру -левое ее плечо было заметно ниже правого - и не мог отделаться от ощущения,будто вижу самого себя со спины. Студент был красивее меня, но я несомневался, что та же смесь одиночества, злосчастия и опьянения Прекраснымнаправила его по моему пути. Чувство, что передо мной разворачиваетсякартина моего будущего свершения, все крепло. Подобные фантазии легко возникают в мае, когда так светел день и тактягуч прозрачный воздух. Я раздвоился, и вторая моя половина, имитируяпредстоящее деяние, показывала, как все будет, когда я решусь привести свойзамысел в исполнение. На улице по-прежнему не было машин, да и прохожие словно под землюпровалились. Впереди показались величественные Южные ворота храма Месиндзи.Широко распахнутые створки обрамляли богатый и многообразный мир - моемувзору открылся вид на Зал Гостей, на густой лес колонн храма, на черепицукрыши, на сосны и еще на аккуратный квадрат ярко-синего неба, усыпанныймелкими облачками. По мере приближения к воротам мир, заключенный в них,расширялся, вбирая в себя каменные дорожки, пагоды и многое-многое другое. Язнал, что если пройти под широким сводом этих таинственных ворот, тоокажется, что они поглотили весь бескрайний небосвод и все бесчисленныеоблака. Вот он, истинный храм, подумал я. Студент вошел в ворота. Обойдя стороной Зал Гостей, он остановилсяперед главным зданием, возле пруда, в котором цвели лотосы. Постоял немного,поднялся на каменный китайский мостик, соединявший берега пруда, и, задравголову, стал смотреть на храм. Его-то он и хочет поджечь, решил я. Храм действительно был великолепен и вполне заслуживал чести погибнутьв огне. В такой ясный день пожар заметят не сразу. Лишь когда клубы дымапотянутся вверх, тая в себе невидимые языки пламени, лишь когда задрожит иисказится голубой небосклон, все поймут, что произошло. Студент подошел к самому храму, а я, чтобы не спугнуть его, прижался кстене. Был час, когда в обитель возвращаются нищенствующие монахи, намощенной камнем дорожке как раз появились три мужские фигуры с широкимисоломенными шляпами в руках. Согласно уставу, нищенствующие монахи до самоговозвращения в свои кельи должны смотреть только под ноги и не могутразговаривать друг с другом. Молчаливая троица прошла мимо меня и, свернувнаправо, исчезла за углом. Студент нерешительно топтался у стены храма. Наконец он прислонился кодной из деревянных колонн и достал из кармана купленные недавно сигареты,все время беспокойно озираясь. Я догадался, что он хочет зажечь огонь,притворяясь, будто, прикуривает. Вот студент сунул в рот сигарету, нагнулголову и чиркнул спичкой. Я увидел маленький прозрачный огонек. Думаю, что и сам студент не смогбы определить, какого цвета это пламя, - солнце заливало храм с трех сторон,оставляя в тени лишь мою, восточную. Огонь жил всего какое-то мгновение.Потом курильщик отчаянно затряс рукой, и спичка погасла. Этого емупоказалось мало, он бросил спичку на каменную ступеньку и еще притопталботинком. Со вкусом затянувшись, студент повернул назад: прошел покитайскому мостику, миновал Зал Гостей и неторопливым шагом направился кЮжным воротам, за которыми смутно виднелась улица. Я остался наедине сосвоим разочарованием... Оказывается, никакой это был не поджигатель, а самый обыкновенныйстудентик. Наверное, не знал, чем себя занять, вот и вышел прогуляться. Я наблюдал за его поведением с самого начала и до самого конца, все внем теперь было мне неприятно: и то, как боязливо озирался он по сторонам -не потому, что собирался устроить поджог, а просто зная, что на территориихрама курить запрещено; и то, как мелко, чисто по-школярски, радовался онсвоей проделке; а больше всего то, с какой тщательностью топтал он ужепогасшую спичку, - тоже мне "защитник цивилизации". Из-за этой самойцивилизации крошечный огонек спички находился под строжайшим контролем.Студентик явно считал себя лицом, ответственным за спичку, гордился тем, какнадежно и старательно защищает от огня общество. То, что со времени революции Мэйдзи34 старинные храмы в Киото и егоокрестностях больше не гибнут от пожаров, тоже следует отнести за счет"благ" этой пресловутой цивилизации. Если и загорится где-нибудь, сразу туткак тут пожарные: локализуют, рассекают, контролируют. Раньше было иначе.Например, храм Тионъин в 3 году эры Эйкее35 выгорел дотла, да и впоследующие века не раз становился жертвой огня. В 4 году эры Мэйтоку36произошел большой пожар в храме Нандзэндзи, уничтоживший главное здание, ЗалЗакона, Алмазный Зал и Дом Большого Облака. Во втором году Гэнки37 в пепелобратился храм Энрякудзи. В 21 году Тэмбун38 сгорел в огне междоусобнойвойны храм Кэндзиндзи. В 1 году Кэнте39 выгорел храм Сандзюсангэндо. В 10году Тэнсе40 погиб в пламени храм Хоннодзи... В минувшие века от одного пожара до следующего было рукой подать. Тогдаогонь не рассекали на части, не подавляли с такой легкостью; один очагпожара протягивал руку другому, и иногда они сливались в единое морепламени. Такими же, наверное, были и люди. Начавшийся пожар всегда могвоззвать к своим собратьям, и его голос непременно бывал услышан иподхвачен. Храмы горели по чьей-то неосторожности, загорались от соседнихстроений, пылали в военных вихрях. В летописях ничего не говорится опреднамеренных поджогах, но это и понятно: если бы в древние времена иродился мой единомышленник, ему было бы достаточно просто затаиться и ждатьсвоего часа. Рано или поздно любой храм непременно сгорал. Пожары былиобильны и неукротимы. Только выжди - и огонь обязательно вспыхнет, сольетсяс соседним, и вместе они сделают за тебя всю работу. Поистине чудо, что Кинкакудзи избежал всеобщей участи. Пожары были впорядке вещей, разрушение и отрицание являлись непременными составляющимибытия, все возведенные храмы неминуемо сгорали - одним словом, принципы изаконы буддизма безраздельно господствовали на земле. Если и случалисьподжоги, то акт этот настолько напоминал призыв к стихийным силам природы,что летописцам и в голову не приходило отнести свершившееся на счет чьей-тозлой воли. Тогда миром управлял хаос. Но и ныне, в 1950 году, сумятицы и содомахватает. Так почему же, если в прежние смутные времена храмы сгорали один задругим, в теперешнюю, не менее лихую годину Кинкакудзи должен уцелеть?

x x x

Хоть я и перестал посещать занятия, в библиотеку ходил по-прежнемучасто. И вот как-то в мае столкнулся на улице с Касиваги, от которого давноуже прятался. Я поторопился пройти мимо, но мой бывший приятель, веселоулыбаясь, заковылял вдогонку. Мне ничего не стоило убежать от хромогокалеки, и именно поэтому я остановился. Касиваги, тяжело дыша, поравнялся со мной и схватил за плечо. Помнится,шел шестой час, занятия в университете уже закончились. Выйдя из библиотеки,я специально, чтобы не наткнуться на Касиваги, прошел задами, выбравокольную дорогу между западной стеной и крайним из бараков. Здесь былпустырь, росли дикие хризантемы, валялись пустые бутылки и бумажки. Стайкамальчишек, тайком пробравшихся на территорию университета, играла в мяч. Отих звонких голосов безлюдные аудитории казались еще более унылыми - черезразбитые окна барака виднелись РЯДЫ пустых пыльных столов. Я как раз миновалпустырь и уже вышел к главному корпусу, когда наткнулся на Касиваги.Остановились мы возле сарайчика, гордо именуемого "студией", - там проходилизанятия кружка икэбаны. За университетской оградой начиналась аллеякамфарных лавров, тень от их крон накрывала крышу "студии" и ложилась настену главного корпуса. Красные кирпичи весело пунцовели в предвечернемсвете. Запыхавшийся от спешки Касиваги прислонился к этой стене, на хищном еголице трепетала тень от листвы. А может быть, иллюзию подвижности создавалкрасный фон, столь мало подходивший к этим резким чертам. - Пять тысяч сто иен, - объявил Касиваги. - Общий итог на конец мая.Смотри, с каждым месяцем расплатиться будет все труднее. Он вытащил из нагрудного кармана тщательно сложенную расписку, которуювсегда носил с собой, развернул и сунул мне под нос. А потом, видимо,испугавшись, что я вырву вексель у него из рук, снова сложил его и поспешноспрятал назад в карман. Я успел разглядеть лишь отпечаток моего большогопальца, ядовито-красный и безжалостно отчетливый. - Гони денежки и поживее. Тебе же, дураку, лучше будет. Расплачивайся,как хочешь, хоть из своей платы за обучение. Я молчал. Мир находился на краю гибели, а я должен отдавать долги? Язаколебался, не намекнуть ли Касиваги на грядущее деяние, но вовремяудержался. - Ну, что молчишь? Заикаться стесняешься? Чего уж там, я и так знаю,что ты заика. Стена, - он постучал кулаком по освещенному солнцем кирпичу,ребро ладони окрасилось красной пылью, - стена, и та знает. Весь университетоб этом знает. Что ж ты молчишь? Я молча смотрел ему в лицо. В этот момент мяч, которым перебрасывалисьмальчишки, отлетел в нашу сторону и упал как раз между нами. Касивагинаклонился, чтобы подобрать его. До мяча было с полшага, и я со злорадныминтересом стал наблюдать, как придвинется к нему Касиваги на своихискалеченных ногах. Непроизвольно мой взгляд скользнул вниз. Касиваги сневероятной быстротой уловил это едва заметное движение. Он стремительноразогнулся и взглянул на меня в упор. Всегда холодные глаза его сверкнулижгучей ненавистью. Подбежавший мальчишка подобрал мяч и умчался прочь. - Ладно, - процедил Касиваги. - Раз ты со мной так, то предупреждаю:через месяц я еду домой, и перед этим я вытрясу из тебя свои деньги. Так изнай.

x x x

В июне занятия по основным предметам закончились, и студенты сталипотихоньку собираться домой, на каникулы. Десятое июня - этот день я незабуду никогда. С самого утра накрапывал дождь, а вечером начался настоящий ливень.Поужинав, я сидел у себя в келье и читал. Часов в восемь кто-то прошел покоридору от Зала Гостей к Большой библиотеке. Это был один из тех редкихвечеров, которые настоятель проводил в обители. Похоже, гость направлялся кнему. Но звук шагов показался мне каким-то странным - словно дождевые каплибарабанили по дощатой двери. Ровно и чинно семенил впереди послушник, а заним медленно и тяжело шествовал гость - пол громко скрипел под его шагами. Темные анфилады комнат Рокуондзи были заполнены шумом дождя. Ливеньсловно ворвался в окутанные мраком бесчисленные залы и коридоры. И на кухне,и кельях, и в Зале Гостей все звуки утонули в рокоте дождя. Я представил,как небесный поток заливает Золотой Храм. Немного приоткрыв седзи, явыглянул наружу. Внутренний дворик был покрыт водой, в огромной лужеблестели черные спины камней. В дверь моей кельи просунулась голова послушника - того, что поселилсяв храме не так давно. - К Учителю пришел какой-то студент по имени Касиваги, - сообщил он. -Говорит, что твой друг. Меня охватила тревога. Молодой очкастый послушник, в дневное времяработавший учителем в начальной школе, повернулся, чтобы идти, но я удержалего. Мысль, что придется сидеть одному, мучаясь догадками о разговоре вБольшой библиотеке, была мне невыносима. Прошло минут пять. Потом послышался звон колокольчика из кабинетанастоятеля. Резкий звук повелительно ворвался в шум дождя и тут же затих. Мыпереглянулись. - Это тебя, - сказал послушник. Я медленно поднялся. На столе настоятеля лежала моя расписка с красным оттиском пальца.Учитель показал на нее и спросил меня, стоявшего на коленях у порогакабинета: - Это твой отпечаток? - Да, - ответил я. - Что же ты вытворяешь?! Если твои безобразия не прекратятся, я выгонютебя из храма. Заруби себе на носу. Ты уже не первый раз... - Настоятельзамолчал, видимо не желая продолжать этот разговор при Касиваги, и добавил:- Я заплачу твой долг. Можешь идти. Тут я впервые взглянул на Касиваги. Он чинно сидел с самым невиннымвыражением лица. На меня он не смотрел. Каждый раз, когда Касиваги совершалочередную гнусность, его лицо светлело, словно приоткрывались самыесокровенные глубины его души. Один я знал за ним эту особенность. Я вернулся к себе. Послушник уже ушел. Яростно грохотал ливень; ячувствовал себя совсем одиноким и - свободным. "Я выгоню тебя из храма", - сказал настоятель. Впервые слышал я от неготакие слова, такую недвусмысленную угрозу. И вдруг понял: решение о моемизгнании Учителем уже принято. Я должен спешить. Если б не донос Касиваги, настоятель нипочем бы не проговорился, и яснова отложил бы исполнение своего замысла. Я испытал нечто вродеблагодарности к бывшему приятелю - ведь это его поступок дал мне силыприступить к задуманному. Ливень и не думал стихать. Несмотря на июнь, было зябко, и моякрошечная келья в тусклом свете лампочки имела вид заброшенный ибесприютный. Вот оно, мое жилище, из которого вскоре, вполне вероятно, ябуду изгнан. Ни одного украшения, края выцветших соломенных матов полапочернели и растрепались. Заходя в темную комнату, я вечно задевал ихногами, но так и не удосужился заменить настил. Огонь пылавшей во мне жизнибыл бесконечно далек от каких-то там соломенных матов. Тесная комнатка с наступлением лета пропитывалась кисловатым запахоммоего пота. Мое тело, тело монаха, пахло точно так же, как телообыкновенного юноши, - смешно, не правда ли? Его испарения впитывались вдощатые стены, черную древесину толстых столбов, стоявших по углам кельи.Звериный смрад молодого тела сочился из всех щелей старинного дерева,покрытого патиной веков. Все эти доски и колонны казались мне каким-тоживотным, неподвижным и пахучим. По коридору загрохотали уже знакомые шаги. Я встал и вышел из кельи.Касиваги замер на месте, словно механическая игрушка, у которой кончилсязавод. Во дворе, за его спиной, высоко вздымала свой потемневший от влаги"нос" сосна "Парусник", на которую падал свет из окна настоятельскогокабинета. Я улыбнулся Касиваги и с удовлетворением отметил, что на его лицевпервые промелькнуло нечто, напоминающее страх. - Ты ко мне не зайдешь? - спросил я его. - Ты чего это? Никак, пугать меня вздумал? Странный ты тип. В конце концов он согласился войти и боком, весь скрючившись, уселся напредложенный ему тощий дзабутон41. Не спеша обвел взглядом комнату. Гулдождя закрыл от нас весь внешний мир плотной завесой. Струи хлестали понастилу открытой веранды, временами капли звонко ударяли по бумажным седзи. - Ты на меня зла не держи, - сказал Касиваги. - В конце концов самвиноват... Ну и будет об этом. Он достал из кармана конверт со штемпелем храма Рокуондзи и вынулоттуда купюры, три новехоньких бумажки по тысяче иен каждая. - Свеженькие совсем, - заметил я. - Наш настоятель чистюля, каждые тридня гоняет отца эконома в банк менять мелочь на банкноты. - Гляди, всего три тысячи. Ну и скупердяй ваш преподобный. Говорит,товарищу под проценты в долг не дают. А сам прямо лопается от барышей. Разочарование приятеля доставило мне немало радости. Я от душирассмеялся, и Касиваги присоединился к моему смеху. Однако мир между намивоцарился ненадолго. Касиваги оборвал свой смех и, глядя куда-то поверхменя, спросил, словно отрезал: - Думаешь, я не вижу? По-моему, приятель, ты вынашиваешь кое-какиеразрушительные планы, а? Я с трудом выдержал его тяжелый взгляд, но почти сразу понял, что под"разрушительными планами" он имеет в виду нечто совсем иное, и успокоился.Ответил я, не заикаясь: - Нет. Какие там еще планы. - Да? Нет, ей-богу, чудной ты парень. Более странного экземпляра вжизни не встречал. Эта реплика несомненно была вызвана дружелюбной улыбкой, не исчезавшейс моих губ. Я подумал, что Касиваги нипочем не догадаться о тойблагодарности, которую я к нему испытываю, и мои губы расползлись еще шире.Самым дружеским тоном я спросил: - Что, домой едешь? - Ага. Завтра. Проведу лето в Санномия. Ну и скучища там... - Теперь не скоро в университете увидимся. - Какая разница, все равно ты на занятия носа не кажешь. - Касивагирасстегнул пуговицы студенческого кителя и зашарил рукой во внутреннемкармане. - Вот, смотри, какой я тебе на прощанье подарочек принес. Ты ведьобожал своего дружка, верно? Он бросил на стол несколько писем. Увидев на конвертах имя отправителя,я вздрогнул, а Касиваги небрежно обронил: - Почитай, почитай. Память о Цурукава. - Вы что, с ним были друзья? - Вроде того. Я-то был ему другом. На свой манер. А вот он себя моимдругом не считал. Тем не менее душу выворачивал наизнанку именно передомной. Я думаю, он не обидится, что я даю тебе его письма, как-никак три годауже прошло. Да и потом, ты был с ним ближе всех, я давно собирался показатьтебе его признания. Все письма были написаны незадолго до гибели Цурукава, в мае сорокседьмого. Оказывается, в последние дни своей жизни мой друг писал из ТокиоКасиваги чуть ли не ежедневно. Надо же, а я не получал, от него ни строчки.Это несомненно была рука Цурукава - я узнал его детский квадратный почерк. Яиспытал легкий укол ревности. Подумать только, Цурукава, такой ясный ипрозрачный, оказывается, втайне от меня поддерживал тесную связь с тем самымКасиваги, о котором столь дурно отзывался, осуждая мою с ним дружбу. Я стал читать тонкие, убористо исписанные листки почтовой бумаги,разложив письма по датам. Стиль был ужасен, мысль писавшего без концаперескакивала с одного на другое, и уследить за ней было непросто. Но отнеуклюжих строк веяло таким страданием, что, читая последние письма, яфизически ощущал всю глубину испытываемых Цурукава мук. Я не мог удержатьсяот слез, в то же время не переставая поражаться тривиальности этих терзаний.Всему причиной была самая обычная любовная история: неискушенный в житейскихделах юноша влюбился в девушку, жениться на которой ему запрещали родители.Быть может, Цурукава преувеличивал свою трагедию, но одно место изпоследнего письма потрясло меня: "Теперь я думаю, что причина несчастья моейлюбви во мне самом. С самого рождения моей душой владели темные силы, яникогда не ведал радости и света". Письмо обрывалось на ноте отчаяния, и мне в Душу впервые закралосьстрашное подозрение. - Неужели... - выдохнул я. Касиваги кивнул: - Да. Он покончил с собой. Я просто уверен в этом. Историю про грузовикпридумали родители, чтобы соблюсти приличия. Страшно заикаясь - на сей раз от гнева, - я спросил: - Ты ему ответил на последнее письмо? - А как же. Но мой ответ опоздал. - И что ты ему написал? - "Не умирай". И больше ничего. Я замолчал. Моя уверенность в том, что чувства не способны меняобмануть, оказывается, была ошибочной. Касиваги нанес последний удар: - Ну как? Твой взгляд на жизнь переменился? Все разрушительные планыдолой? Я понял, почему Касиваги именно сегодня, три года спустя, дал прочитатьмне эти письма. Но, хоть потрясение и было велико, воспоминание о пятнахсолнца и тени, рассеянных по белоснежной рубашке юноши, который лежал вгустой летней траве, не стерлось из моей памяти. Образ друга через три годапосле его гибели коренным образом переменился, но, как это ни парадоксально,все те чувства, которые, как мне казалось, навек умерли вместе с Цурукава,теперь возродились и приобрели особую реальность. Я верю в воспоминания, ноне в их смысл, а в глубинную их суть. Вера эта так велика, что, не будь ее,весь мир, кажется, раскололся бы на куски... Касиваги, снисходительнопоглядывая на меня, любовался результатами хирургической операции,проведенной им в моей душе. - Ну? Чувствуешь, как у тебя в сердце что-то дало трещину ирассыпалось? Мне невмоготу смотреть, как мой друг живет, неся в душе такойхрупкий и опасный груз. Я сделал доброе дело, избавил тебя от этой ноши. - А что, если не избавил? - Брось! Ты как ребенок, который проиграл, но не желает это признавать,- насмешливо улыбнулся Касиваги. - Я забыл объяснить тебе одну очень важнуювещь. Мир может быть изменен только в нашем сознании, ничему другому этазадача не под силу. Лишь сознание преобразует мир, сохраняя его неизменным.Вселенная навсегда застыла в неподвижности, и одновременно в ней происходитвечная трансформация. Ну и что толку, спросишь ты. А я тебе отвечу: человекудля того и дано сознание, чтобы вынести все тяготы жизни. Зверю подобноеоружие ни к чему, он не считает жизнь источником тягот. Это прерогативачеловека, она и вооружила его сознанием. Только бремя от этого не сталолегче. Вот и вся премудрость. - И нет способов облегчить бремя жизни? - Нет. Если не считать смерть и безумие. - Ерунда, - воскликнул я, рискуя себя выдать, - вовсе не сознаниепреобразует мир! Мир преобразуют деяния! Деяния - и больше ничего! Касиваги встретил мою взволнованную реплику своей обычной холодной,словно наклеенной, улыбкой. - Так-так. Вот мы уже и до деяния дошли. Но тебе не кажется, чтокрасота, которой ты придаешь столько значения, только и жаждет сна изабвения под надежной защитой сознания? Красота - это тот самый котенок изкоана. Помнишь котенка, прекраснее которого не было на свете? Монахи двухкелий потому и перессорились, что каждому хотелось взять кошечку под опекусвоего сознания, покормить ее и уложить бай-бай. А святой Нансэн был человекдействия. Он рассек котенка пополам и швырнул наземь. Помнишь Дзесю, которыйположил себе на голову сандалию? Итак, что же он хотел этим сказать? Он-тознал, что красоте надлежит мирно почивать, убаюканной сознанием. Но штука втом, что не существует личного, индивидуального сознания. Это - море, поле,одним словом, общее условие существования человечества. Думаю, что именноэто хотел сказать Дзесю. А ты у нас теперь выступаешь в роли Нансэна, так,что ли?.. Красота, с которой ты так носишься, - это химера, мираж,создаваемый той избыточной частью нашей души, которая отведена сознанию. Темсамым призрачным "способом облегчить бремя жизни", о котором ты говорил.Можно, пожалуй, сказать, что никакой красоты не существует. Сказать-томожно, но наше собственное сознание придает этой химере силу и реальность.Красота не дает сознанию утешения. Она служит ему любовницей, женой, нотолько не утешительницей. Однако этот брачный союз приносит свое дитя. Плодбрака эфемерен, словно мыльный пузырь, и так же бессмыслен. Его принятоназывать искусством. - Красота... - начал я и зашелся в жестоком приступе заикания. Помню, вэтот миг у меня в голове промелькнуло подозрение, вне всякого сомнениянелепое, что в моем заикании повинно преклонение перед Прекрасным. - Красота- теперь злейший мой враг! - Враг?! - изумленно поднял брови Касиваги. Но удивление,промелькнувшее на его лице, тут же сменилось обычным выражением философскогодовольства. - Скажите, какие метаморфозы. Если ты так запел, придется мнеподкрутить окуляры своего сознания. Наш дружеский, как в старые времена, спор продолжался еще долго. Дождьлил и лил. Касиваги рассказывал мне о Санномия и морском порте в Кобз, где яникогда не бывал. Он говорил об огромных судах, уходящих летом в океанскоеплавание, и еще о многом другом. Слушая его, я вспоминал Майдзуру. И впервыемы, двое нищих студентов, в чем-то сошлись: никакое сознание и никакоедеяние, решили мы, не сравнится с наслаждением уплыть по волнам в неведомыедали.

48350

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!