История начинается со Storypad.ru

ГЛАВА ШЕСТАЯ

26 августа 2016, 18:29

Почти целый год продолжался мой добровольный траур по Цурукава. Едваначались дни одиночества, как я сразу почувствовал, что безо всякого усилиявозвращаюсь к жизни полного уединения и молчания. Суета и волнение больше несмущали мою душу. Каждый новый безжизненный день был мне одинаково приятен. Излюбленным моим пристанищем стала университетская библиотека. Я неизучал там трактатов по дзэн-буддизму, а просто читал все, что попадалосьпод руку, - от трудов по философии до переводных романов. Пожалуй, я нестану называть здесь имена заинтересовавших меня философов и писателей. Они,безусловно, оказали определенное влияние на ход моих мыслей и, возможно,отчасти подтолкнули меня к Деянию. Но все же мне хочется верить, что Деяние- детище мое, и только мое, и я решительно возражаю против того, чтобысовершенное мною относили за счет воздействия какой-либо уже известнойфилософской идеи. С детских лет единственной моей гордостью была уверенность, что янедоступен ничьему пониманию; я ведь уже говорил, что мне совершенно чуждостремление выразить людям свои мысли и чувства понятным им образом. Я всегдахотел иметь ясное и неприкрашенное представление о самом себе, это верно, ноне думаю, чтобы причиной тому было желание до конца себя понять. Подобноежелание, вообще говоря, свойственно человеческой природе, оно необходимо,чтобы наладить контакт между собой и окружающими. Однако пьянящеевоздействие красоты Золотого Храма делало часть моей души непрозрачной илишало меня возможности поддаться любому иному виду опьянения, поэтому,чтобы сохранить разум, я должен был всеми силами беречь вторую половинудуши, ту, что еще оставалась незамутненной. Я ничего не знаю о других людях,во мне же главенствовала эта ясная и трезвая часть натуры - не яраспоряжался ей, а она мною...

Миновал год с тех пор, как я поступил на подготовительное отделениеуниверситета. Шли весенние каникулы сорок восьмого года. Отец настоятелькуда-то отлучился, и я отправился на прогулку - для меня, лишенного друзей,это был единственный способ использовать выдавшийся свободный вечер. Я вышелс территории храма через главные ворота. Вдоль стены тянулась канава, а насамом ее краю была установлена табличка. Я видел ее несчетное количествораз, но теперь, не зная, чем заняться, остановился и стал разглядыватьстарую надпись, освещенную луной: ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ 1. Запрещается каким-либо образом видоизменять облик храмовых построекбез специального на то разрешения. 2. Запрещается производить какие-либо действия, могущие нанести вредсохранности памятников архитектуры. Несоблюдение вышеуказанных предписании карается законом. Министерство внутренних дел 31 марта 1928 года Объявление явно относилось в первую очередь к Кинкакудзи. Однако смыслказенных фраз был туманен, и я никак не мог их соотнести с вечным инеизменным Храмом. Надпись намекала на возможность каких-то таинственных иабсолютно невероятных действий. Создавалось впечатление, что сам законзатруднялся определить их точнее. Если преступление может совершить толькобезумец, как испугать его угрозой наказания? Нужны какие-то особые письмена,понятные лишь безумцам... Пока в моей голове рассеянно бродили подобные мысли, я разглядывалодинокую фигуру, приближавшуюся к воротам по широкому тротуару. Времяпосетителей уже кончилось, темноту рассеивал лишь лунный свет, лившийся наветви сосен, да отсвет фар автомобилей, что изредка проезжали по улице. Вдруг я понял, что человек, идущий в мою сторону, - Касиваги. Еговыдала походка. И я тут же решил, что не буду больше сторониться своегосокурсника, ведь я не общался с ним целый бесконечный год. Мне вспомнилось,какое благотворное влияние оказывали на мой характер те беседы. Конечно,благотворное. С первой же нашей встречи Касиваги своими уродливыми ногами,своими грубыми и жестокими речами, своей откровенностью врачевал мои больныемысли. Впервые испытал я наслаждение общения с равным, с таким же, как я. Явкусил истинное блаженство, хоть и было в этой радости нечто глубокобезнравственное; я самозабвенно погрузился в сознание своей сути, которуюможно выразить двумя словами: заика и монах. А дружба с Цурукава заставляламеня временами забывать и о первом, и о втором... Я, улыбаясь, шагнул навстречу Касиваги. Он был в студенческой тужурке,в руке держал какой-то продолговатый узкий сверток. - Идешь куда-нибудь? - спросил Касиваги. - Да нет... - Хорошо, что я тебя встретил. - Касиваги уселся на каменную ступенькуи развернул сверток. Там оказалась флейта сякухати - спаренные ее трубкисверкнули холодным темным блеском. - Понимаешь, какая штука, у меня тут дядяумер и на память завещал вот эту дудку. Он мне уже дарил такую - давно, ещекогда учил на ней играть. Эта, кажется, классом повыше, но я привык кстарой, а две мне вроде ни к чему. Вот я и решил тебе презент сделать. Мне прежде не приходилось ни от кого получать подарки, и я обрадовался.Я осторожно взял свирель в руки. На ней было четыре отверстия спереди и односзади. - Меня учили играть в стиле Кинко, - продолжал Касиваги. - Я вообще-точего сюда шел - луна нынче больно хороша, вот и захотелось поиграть вЗолотом Храме. Да и тебя надо бы поучить. - Очень кстати, - обрадовался я. - Настоятеля нет, а служитель совсемобленился и уборку там еще не делал. После уборки Храм всегда запирают. Появление Касиваги у ворот обители было внезапным, как и высказанное имжелание поиграть на флейте в залитом луной Кинкакудзи, - именно таким я изнал своего приятеля. Да и потом, в серой и монотонной моей жизни любойсюрприз был радостью. Зажав в руке подаренную свирель, я повел Касиваги кХраму.

Я плохо помню, о чем мы разговаривали. Наверное, ни о чем существенном.Касиваги на сей раз был не настроен дурманить мне голову своей эксцентричнойфилософией и ядовитыми парадоксами. Быть может, он пришел сегодня, чтобы открыть мне еще одну сторону своейнатуры, о существовании которой я и не подозревал. И действительно, в тотвечер язвительный и циничный Касиваги, казалось, поглощенныйодной-единственной страстью - надругаться над Прекрасным, открылся мне вновом и сложном качестве. Я узнал, что у него есть своя теория красоты,гораздо более совершенная, чем моя. Он изложил мне ее не словами, ателодвижениями, выражением глаз, пением флейты, отсветом луны, падавшим наего высокий лоб. Мы сидели у перил второго яруса Храма, Грота Прибоя. Террасу, надкоторой плавно изгибались края крыши, поддерживало снизу восемь деревянныхколонн в стиле Тэндзику; она словно парила над прудом и лежавшей в немлуной. Сначала Касиваги исполнил небольшую мелодию под названием "Дворцоваяколесница". Я поразился его мастерству. Когда же я приложил губы к мундштукуфлейты и попытался извлечь из нее звук, у меня ничего не вышло. Касивагитерпеливо показал мне все с самых азов: как держать свирель сверху левойрукой, как зажимать пальцами отверстия, как прикладывать губы и выдуватьвоздух. Однако, сколько я ни старался, флейта молчала. Щеки и глаза ныли отнапряжения, и мне казалось, что плавающая в ПРУДУ луна рассыпалась на тысячуосколков, хоть не было ни малейшего ветерка. Скоро я совсем выбился из сил, и на миг у меня возникло подозрение: невыдумал ли Касиваги эту пытку специально, чтобы только поиздеваться надзаикой. Однако постепенно физическое усилие создать звук, никак не желающийрождаться, стало приобретать для меня иной смысл: оно словно очищало тодуховное напряжение, которое всегда требовалось мне, чтобы произнести беззаикания первое слово. Я ощутил уверенность в том, что звук, пока ещенеслышный, уже существует и занимает строго определенное место в этом мирномлунном царстве. Мне нужно было лишь, приложив определенное усилие, пробудитьзвук ото сна. Но как добиться того, чтобы флейта пела у меня столь же волшебно, как уКасиваги? Меня воодушевила такая мысль: мастерство достигается тренировкой,а красота - это и есть мастерство; если Касиваги, несмотря на свои уродливыеноги, может создавать чистую, прекрасную музыку, значит, и мне при известномприлежании это будет под силу. Но тут же я понял и еще одну вещь. Сыграннаямелодия показалась мне обворожительной не только из-за ночи и луны, но ипотому, что исполнил ее косолапый урод. Когда я узнал Касиваги ближе, мне стало ясно, что ему претитдолговечная красота. Поэтому он с презрением относился к литературе иархитектуре, но зато любил музыку, что отзвучит и тут же исчезнет, илиикэбану, которой суждено постоять день-другой и увянуть. Касиваги и вХрам-то пришел лишь потому, что его привлекал не Кинкакудзи вообще, аКинкакудзи, залитый лунным светом. Однако что за странное явление -прекрасная музыка! Быстротечная красота, рожденная музыкантом, превращаетвполне конкретный отрезок времени в чистейшую беспредельность; точноевоспроизведение ее вновь невозможно; она исчезает, едва успев возникнуть, ивсе же это истинный символ земной жизни, истинное ее детище. Нет ничегоболее близкого к жизни, чем музыка; Золотой Храм не менее прекрасен, но онбесконечно далек от жизни и взирает на нее с презрением. Стоило Касивагидоиграть "Дворцовую колесницу", и мелодия, эта воображаемая жизнь, тут жеоборвалась, умерла; осталось лишь безобразное тело музыканта и его черныемысли - причем от смерти музыки тело и мысли не пострадали, не претерпели нималейших изменений. Не знаю, чего хотел Касиваги от Прекрасного, но уж во всяком случае неутешения. Это я понял сразу. Ему нравилось создавать своим дыханиеммимолетную, воздушную красоту, а потом с еще большей остротой ощущатьсобственное уродство и предаваться сумрачным размышлениям. "Я пропустилкрасоту через себя, и она не оставила во мне ни малейшего следа" - так,верно, думал Касиваги, именно это ценил он в Прекрасном: егобессмысленность, его неспособность что-либо изменить. Если б только я моготноситься к Прекрасному так же, насколько легче стала бы моя жизнь!.. Я пробовал снова и снова, а Касиваги меня поправлял. Лицо мое налилоськровью, я задыхался. И наконец флейта издала пронзительный звук, будто явдруг обернулся птицей и разорвал криком тишину. - Вот так! - засмеялся Касиваги. Потом свирель уже не умолкала, хотя издаваемые ею звуки вряд ли можнобыло назвать красивыми. Загадочный этот голос не мог иметь со мной ничегообщего, и я представлял себе, что слышу пение сидящего надо мной золотогофеникса.

x x x

Теперь я каждый вечер учился играть на флейте по самоучителю, которыйподарил мне Касиваги. К тому времени, когда я освоил несложные мелодии вроде"Красного солнца на белой земле", наша дружба окрепла вновь. В мае мне пришло в голову, что следовало бы сделать Касивагикакой-нибудь ответный подарок, но совершенно не было денег. Когда же я,набравшись смелости, сказал об этом приятелю, он ответил, что ему не нужныподарки, которые можно купить за деньги. Странно скривив губы, Касивагидобавил: - Впрочем, раз уж ты сам завел этот разговор, кое-чего мне все жехотелось бы. Понимаешь, я в последнее время увлекся икэбаной, а с цветамипроблема - больно дороги. Сейчас как раз пора, когда возле Кинкакудзи цветутирисы, так вот, не мог бы ты принести штучек пять - все равно,распустившихся или в бутонах. И еще хорошо бы шесть-семь побегов хвоща.Можно прямо сегодня вечером. Ну как, принесешь их мне домой? Я тогда легко согласился с его просьбой и лишь позднее понял, чтофактически он подбивал меня на воровство. Теперь хочешь не хочешь, чтобысдержать слово, я должен был красть храмовые цветы. В тот вечер "спасительный камень" состоял из концентрата, куска черноголипкого хлеба и вареных овощей. К счастью, была суббота, и после обеда частьмонахов покинула храм. Сегодня разрешалось лечь спать пораньше или гулятьгде хочешь до одиннадцати. В воскресенье утром полагалось "сонное забвение",то есть поднимали позже обычного. Настоятель отправился куда-то еще доужина. В половине седьмого солнце стало клониться к закату. Поднялся ветер. Яждал первого ночного колокола. Ровно в восемь колокол "Осикидзе", висевшийслева от центрального входа, отзвенел восемнадцать раз, извещая своимвысоким, ясным голосом о наступлении ночи. Возле самого Рыбачьего павильона, окруженный полукруглой изгородью,шумел миниатюрный водопад, по которому воды Пруда Лотосов сбегали вЗеркальный пруд. Там было царство ирисов. Последние несколько дней оницвели, и лужайка стала необычайно красивой. Когда я пришел туда, лепестки ирисов слегка трепетали, колеблемыеветром. Тихо журчал водопад, гордо покачивали вознесенными вверх головкамилиловые цветы. Уже совсем стемнело, лиловые лепестки и зеленые листьяказались одинаково черными. Я нагнулся, чтобы сорвать несколько бутонов, но те с тихим вздохомсловно отшатнулись от моих рук под порывом ветра, а один из листьев своимострым краем порезал мне палец. Когда я принес Касиваги букет ирисов и хвощей, он лежал на кровати ичитал книгу. Я очень боялся, что встречу его соседку, но ее, кажется, небыло дома. Мелкое воровство настроило меня на радостный лад. Все мои встречи сКасиваги неминуемо вели к небольшим грехам, маленьким святотатствам икрошечным подлостям, и каждое такое падение приносило мне радость, но явовсе не был уверен, что увеличение масштабов этих падений будет прямопропорционально росту наслаждения. Касиваги был рад моему подарку и тут же отправился к квартирной хозяйкеза принадлежностями для икэбаны. Дом был одноэтажный, Касиваги занималнебольшую комнатку в пристройке. Я взял флейту-сякухати, лежавшую на почетном месте, в токонома, ипопробовал сыграть на ней. Звук подучился такой чистый, что Касиваги,вернувшись, был поражен моими успехами. Но сегодня он был, увы, не тот, чтов памятную лунную ночь. - Гляди-ка, играя на сякухати, ты нисколечко не заикаешься. А я-топодарил тебе флейту в надежде услышать заикающуюся музыку. Этой репликой он вновь поставил каждого из нас на свое место, как вовремя самой первой встречи. Касиваги снова восстановил себя во всех правах.Теперь я мог без стеснения задать давно интересовавший меня вопрос - чтосталось с барышней из испанского особняка? - А-а, с той-то. Давным-давно замуж вышла, - ответил он как ни в чем небывало. - Я ее научил, как скрыть от жениха, что она не девушка. Ей досталсятакой олух, что никаких проблем, кажется, не возникло. Тем временем он доставал из ведерка с водой ирисы и один за другимвнимательно их осматривал. Потом опускал в ведерко руку с ножницами иобрезал стебель под водой. Когда Касиваги вертел в руках очередной цветок,тень от него металась по соломенным матам пола. Внезапно мой приятельзаговорил о другом: - Ты помнишь знаменитое изречение из "Ринд-зайроку"24: "Встретишь Будду- убей Будду, встретишь патриарха - убей патриарха..."? - "Встретишь святого - убей святого, - подхватил я, - встретишь отца имать - убей отца и мать, встретишь родича - убей и родича. Лишь такдостигнешь ты освобождения от оков греховного мира". - Вот-вот. Тот самый случай. Барышня - это святой, который встретилсямне на пути. - Значит, ты теперь освободился от оков греховного мира? - Угу, - промычал Касиваги, задумчиво разглядывая только что обрезанныйцветок. - Но убить еще недостаточно. Поднос, наполненный хрустально-чистой водой, отливал серебром. Касивагиосторожно выпрямил слегка погнувшуюся иглу на кэндзане25. Мне стало не по себе, и, чтобы нарушить наступившее молчание, яспросил: - Ты, конечно, знаешь коан "Нансэн убивает кошку". Представляешь, вдень, когда закончилась война, Учитель собрал всех нас и стал почему-тотолковать про эту самую кошку... - "Нансэн убивает кошку"? Как же, как же. - Проверив длину каждого изстеблей хвоща, Касиваги прикинул будущее их расположение на подносе. - Сэтим коаном, в разных его формах, человеку за свою жизнь приходитсясталкиваться неоднократно. Коанчик из коварных. В поворотные моменты судьбыон вновь и вновь возникает перед тобой, каждый раз меняя облик и смысл. Ну,прежде всего позволь тебе заметить, что котенок, зарезанный Нансэном, былсущее исчадие ада. Хорошенький до невозможности, просто само олицетворениекрасоты. Глазки золотистые, шерстка бархатная. Все наслаждения и радостижизни сжатой пружиной таились в этом пушистом комочке. Толкователи коанапочему-то всегда забывают о том, что котенок был прекраснейшим существом насвете. Только я-то об этом помню. Так вот, котенок вдруг выскочил из травыи, игриво поблескивая нежными, кокетливыми глазками, дал монахам себяпоймать. Послушники двух келий переругались из-за него между собой. Инеудивительно - красота может отдаваться каждому, но не принадлежит онаникому. Прекрасное - с чем бы его сравнить? - ну вот хотя бы с гнилым зубом.Когда у тебя заболел зуб, он постоянно заявляет о своем существовании: ноет,тянет, пронзает болью. В конце концов мука становится невыносимой, ты идешьк врачу и просишь вырвать зуб к чертовой матери. Потом, глядя на коричневый,покрытый кровью, грязный комок, человек поневоле поражается: "Как? И этовсе? То самое, что так крепко укоренилось во мне, мучило, ни на минуту недавало забыть о себе, - всего лишь кусочек мертвой кости? Не может быть, этоне оно! Если боль была частицей мертвой материи, как же она смогла пуститьво мне такие корни и причинить столько страданий? В чем первопричина этихмук? Во мне или в ней? Да нет же, этот жалкий осколок, лежащий на моейладони, - нечто совершенно иное. Он не может быть тем самым". Вот так же и спрекрасным. Может показаться, что, зарезав котенка - иными словами, вырвавгнилой зуб, - Нансэн выкорчевал красоту, но окончательно ли такое решение? Авдруг корни прекрасного уцелели, вдруг красота не умерла и после гибеликотенка? И Дзесю, желая высмеять упрощенность и несостоятельность метода,избранного старцем, кладет себе на голову сандалию. Он как бы заявляет: нетиного выхода, кроме как терпеливо сносить боль от гнилого зуба.

Толкование коана было оригинальным и вполне в духе Касиваги, но у менявдруг возникло подозрение, что приятель видит меня насквозь и издевается наднерешительностью моего характера. Впервые я по-настоящему испугалсяКасиваги. И, боясь молчания, спросил: - Ну а кто в этой истории ты - Нансэн или Дзесю? - Я-то? Сейчас, пожалуй, я - Нансэн, а ты - Дзесю, но может настатьдень, когда мы поменяемся ролями. Этот коан переменчив, как кошачий глаз. Все это время руки Касиваги непрестанно двигались, то расставляя наподносе маленькие заржавленные кэндзаны, то укрепляя на них побеги хвоща (имотводилась в аранжировке роль Неба), то устанавливая ирисы, которые онрасположил трилистником. Постепенно вырисовывалась композиция в стилеКансуй. Возле подноса, дожидаясь своей очереди, лежала горка чисто вымытыхкамешков - белых и коричневатых. Движения пальцев Касиваги были поистине виртуозны. Одна удачная идеяследовала за другой, все усиливая эффект перемежающихся контрастов исимметрий, - растения, следуя замыслу творца, на глазах занимали свои местав искусственно созданной системе. Цветы и листья, еще недавно росшие,подчиняясь лишь собственной прихоти, теперь принимали тот вид, который имнадлежало иметь: хвощи и ирисы перестали быть безымянными представителямисвоих видов, они являли собой чистое и несомненное воплощение сути всехирисов и всех хвощей. Было в руках Касиваги что-то жестокое. Он действовал так, будто имелнад растениями некую тайную и безрадостную власть. Наверное, поэтому каждыйраз, слыша щелканье ножниц, обрезавших стебли, я представлял, как цветыистекают кровью. Но вот композиция в стиле Кансуй была закончена. Справа на подносе, гдепрямые линии хвощей смешивались с изгибами листьев, Касиваги расположил триириса - два бутона и один распустившийся. Икэбана заняла маленькую нишутоконома почти целиком. Когда рябь успокоилась, я увидел, что галька,скрывая кэндзаны, одновременно подчеркивает прозрачность воды и создаетиллюзию речного дна. - Здорово! Где ты этому научился? - спросил я. - Тут живет неподалеку одна преподавательница икэбаны. Она скоро должназайти. Я с ней роман кручу, а заодно икэбане учусь. Но теперь, как видишь, яуже кое-что могу сам, поэтому эта учительница начинает мне надоедать. Онавообще-то баба красивая и молодая еще. Во время войны у нее были шуры-муры скаким-то офицериком, даже родила от него. Но ребенок умер, а любовникаубили, вот она и пустилась во все тяжкие. Деньжата у нее водятся, так чтопреподаванием она занимается для собственного удовольствия. Хочешь, забирайее себе. Она с тобой пойдет, вот увидишь. Целая буря противоречивых чувств охватила меня. Когда я увидел туженщину с крыши храма Нандзэн-Дзи, рядом со мной находился Цурукава; теперь,три года спустя, она вновь предстанет передо мной, но смотреть я на нее будууже глазами Касиваги. Прежде ее трагедия казалась мне светлой загадкой,сейчас же взгляд мой будет черен и бездушен. Мне никуда не уйти от фактов:той белой и круглой, как полная луна, груди уже касалась рука Касиваги, ктем коленям, некогда прикрытым изысканным кимоно, прижимались его уродливыеноги. Можно было не сомневаться, что женщина вся замарана Касиваги, точнее,его знанием. Эта мысль причинила мне боль, я почувствовал, что больше не могу здесьоставаться. Однако любопытство не давало мне уйти. Я с нетерпением ждал той,что некогда показалась мне возрожденной Уико, а теперь должна была предстатьв качестве брошенной любовницы юного калеки. Я и сам не заметил, как сталсообщником Касиваги, мне не терпелось вкусить того иллюзорного наслаждения,когда собственными руками заляпываешь грязью дорогие сердцу воспоминания.

Когда же она пришла, я ровным счетом ничего не почувствовал. Я оченьхорошо все помню: ее хрипловатый голос, безукоризненные манеры и вежливыеречи, с которыми странно контрастировал лихорадочный блеск глаз; мольбу,явственно звучавшую в ее словах, когда она обращалась к Касиваги, пытаясьсохранить при постороннем видимость приличия... Я понял истинную причину, покоторой Касиваги позвал меня сегодня к себе, - ему надо было прикрытьсякем-то от докучливой любовницы. Женщина, пришедшая к Касиваги, не имела ничего общего с рисовавшимсямне когда-то образом. Это был совершенно незнакомый человек, которого явидел впервые. В голосе женщины все громче звучало отчаяние, хотя речь еепродолжала оставаться изысканно вежливой. На меня любовница Касиваги несмотрела. Когда ее душевные муки стали, казалось, невыносимыми, она вдруг взяласебя в руки, видимо решив на время отказаться от попыток смягчить сердцеКасиваги. Прикинувшись абсолютно спокойной, женщина окинула взором теснуюкомнатку и впервые заметила икэбану, что стояла в токонома. - О, какая прелестная композиция! Прекрасная работа! Касиваги словно ждал этих слов и нанес последний удар: - По-моему тоже, получилось неплохо. Вряд ли ты можешь меня еще чему-тонаучить. Так что наши уроки больше ни к чему. Увидев, как изменилось при этих жестоких словах лицо учительницы, яотвел глаза. Она попыталась рассмеяться, потом, не поднимаясь с колен, кактого требовала вежливость, приблизилась к токонома. - О боже, да что же это! Будь они прокляты, эти цветы! - вдругвскрикнула учительница, и поднос с водой оказался на полу, побеги хвощаполетели в разные стороны, от ирисов остались одни клочки - все украденныемной цветы лежали смятые и растерзанные. Я невольно вскочил, но, не зная,что делать, прижался спиной к окну. Касиваги стал выкручивать женщине тонкиеруки, потом схватил ее за волосы и с размаху ударил по лицу. Действовал онсовершенно с той же размеренностью и жестокостью, будто продолжал обрезатьножницами стебли и листья ирисов для икэбаны. Учительница закрыла ладонями лицо и бросилась вон из комнаты. Касивагиже взглянул на меня - потрясенный, я стоял ни жив ни мертв, - улыбнулсястранной, детской улыбкой и сказал: - Что же ты, беги за ней. Утешь ее. Ну же, торопись. Мне и самому не вполне понятно, что двигало мной - искренняя жалость кженщине или боязнь ослушаться Касиваги, - но я тут же бросился следом заучительницей. Она успела уйти совсем недалеко. Я нагнал ее возле трамвайногодепо. Лязг трамваев, заезжавших в ворота, поднимался в самое небо, хмурое иоблачное; во мраке ослепительным фейерверком рассыпались пурпурные искры отпроводов. Женщина, пройдя квартал Итакура, свернула на восток и пошла поузкой, темной улочке. Она плакала на ходу, а я молча шагал рядом. Заметилаона меня не сразу, но туг же придвинулась к моему плечу и голосом, от слезеще более хриплым, чем прежде, стала жаловаться на свои обиды, умудряясьсохранять при этом манеры светской дамы. Бесконечно долго бродили мы по ночным улицам. Учительница сбивчивообвиняла Касиваги в подлости и низком коварстве, а я слышал лишь одно слово:"жизнь, жизнь, жизнь"... Жестокость Касиваги, его тщательно рассчитанныепоступки, предательство, бессердечие, гнусные способы, которыми он вытягивалу любовниц деньги, - все это только усугубляло его привлекательность,поистине необъяснимую. Я ничего в Касиваги не понимал и был уверен лишь водном - серьезно он относится только к своему косолапию. После внезапной гибели Цурукава я долгое время существовал, оторванныйот жизни, но вот меня повлекла новая судьба - зловещая и не такая жалкая, нотребующая взамен, чтобы я ежедневно приносил страдания другим людям. "Ноубить еще мало", - сказал Касиваги, эти простые слова вновь зазвучали у меняв ушах. И мне вспомнилась молитва, которую я шептал в первую ночь мира,глядя с горы Фудосан на расстилавшееся внизу море огней большого города: "Пусть чернота моей души сравняется с чернотой ночи, окутавшей этотгород!" Женщина вовсе не собиралась вести меня к себе. Ей просто нужно быловыговориться, и она сворачивала все в новые и новые закоулки, не в силахпрекратить это бесконечное блуждание по городу. Когда же наконец мы подошлик ее дому, я уже не мог определить, в какой части Киото мы находимся. Была половина одиннадцатого, следовало торопиться в храм, но женщиначуть ли не насильно заставила меня зайти. Она вошла первой, зажгла свет исказала вдруг: - Вам случалось проклясть человека и желать ему смерти? - Да, - ответил я не задумываясь. И действительно, хоть теперь это казалось мне смешным, но еще совсемнедавно я желал смерти соседке Касиваги, свидетельнице моего позора. - Я тоже. О, как это страшно! Женщина вся как-то обмякла и обессиленно опустилась на татами. Вкомнате горела сильная лампа - ватт сто, не меньше, - за годы постояннойнехватки электроэнергии я отвык от такого яркого света; жалкая лампочка вконуре Касиваги была раза в три слабее. Теперь я мог рассмотреть женщину какследует. Широкий пояс в стиле Нагоя был ослепительно бел, подчеркивая пурпурглициний, составлявших узор кимоно фасона Юдзэн. От крыши храма Нандзэвдзи до комнаты, где проходила чайная церемония,разве что птица могла долететь, но вот прошло несколько лет, и я смогсократить это расстояние, приблизить заветную цель - так мне теперьказалось. Оказывается, все это время я неотвратимо, мгновение за мгновением,подбирался к тайне, заключенной в той чайной церемонии. Так все и должнобыло произойти, подумал я. И ничего удивительного, что за прошедшие годы онанастолько переменилась, - ведь пока свет далекой звезды достигнет Земли, наней все тоже успевает измениться. Если в тот миг, когда я смотрел на женщинус крыши храма, между нами возникла связь, предвещавшая сегодняшнюю встречу,все или почти все перемены, произошедшие с тех пор, можно аннулировать; мывернемся в прошлое и окажемся лицом к лицу - прежний я и прежняя она. И я заговорил. Заикаясь и задыхаясь от волнения. Вновь перед моимиглазами ожила та молодая листва, вспыхнули яркими красками небожители исказочные птицы, изображенные на потолке Башни Пяти Фениксов. Щекиучительницы запунцовели, лихорадочный блеск в глазах сменился выражениемсмятения и растерянности. - Неужели? Неужели то, что вы говорите, правда? О, какая странная вещьсудьба, какая странная! Слезы горделивой радости выступили у нее на глазах. Она уже не помниласвое унижение и вся предалась воспоминанию; один вид возбуждения сменилсядругим, еще более сильным; мне показалось, что женщина близка кпомешательству. Кимоно с узором из пурпурных глициний смялось ираспахнулось. - Молока больше нет, - всхлипнула она. - О, бедное мое, горькое моедитя!.. Пусть молока нет, но я покажу вам снова то, что вы уже видели. Ведьвы любите меня с тех самых пор, правда? Я представлю себе, что вы - это он,и мне не будет стыдно. Пусть все будет точь-в-точь как тогда! Объявив с торжественным видом о своем решении, женщина так и поступила.Я не знаю, что она чувствовала в тот миг - безумную радость или безумноеотчаяние. Возможно, ей самой казалось, что она испытывает душевный подъем,но истинной причиной этого эксцентричного поступка было, по-моему, все жеотчаяние брошенной любовницы; во всяком случае, я явственно ощущал вязкийпривкус этого отчаяния. Не в силах оторваться, смотрел я, как она распускает пояс, развязываетбесчисленные тесемки, как с визгом скользит, распахиваясь, шелковая ткань.Вот края кимоно раздвинулись, открылись белые груди, женщина взяла пальцамилевую и приподняла ее, показывая мне. Не стану лгать, я испытал нечто вроде головокружения. Я смотрел на этугрудь. Разглядывал ее во всех деталях. Но оставался лишь стороннимнаблюдателем - и не более. Таинственное белое пятнышко, виденное мной скрыши храма, не могло иметь ничего общего с этой вполне конкретной, реальнойплотью. Слишком долго вынашивал я в сердце тот образ, чтобы связать его свполне реальной грудью, объектом чисто материальным, просто каким-то кускоммяса. Ничего привлекательного или манящего в нем не было. Лишь бессмысленноедоказательство бытия, отрезанное от тела жизни. И снова меня тянет солгать, поэтому повторю еще раз: голова моядействительно закружилась. Но слишком уж дотошным был мой взгляд, и грудьпостепенно перестала восприниматься мной как часть женского тела, апревратилась в лишенный всякого смысла безжизненный предмет. Потом произошло самое поразительное. Пройдя весь мучительный кругпревращений, грудь вдруг снова показалась мне прекрасной. И сразу жестерильность и бесчувственность Прекрасного наложили на нее свой отпечаток,грудь обрела самостоятельное значение и смысл, подобно тому как обладаетсамостоятельным значением и смыслом цветущая роза. Прекрасное открывается мне с опозданием, не сразу, как другим людям. Увсех остальных красота вызывает немедленную эмоциональную реакцию, у меня жереакция задерживается. Когда грудь восстановила свою связь со всем телом,это была уже не плоть, а бесчувственная и бессмертная субстанция,принадлежащая вечности. Мне очень важно, чтобы меня поняли. Дело в том, что передо мной возниквсе тот же Золотой Храм, это грудь взяла и обратилась Золотым Храмом. Я вспомнил свое ночное дежурство в начале осени, когда городу угрожалтайфун. Все вокруг было освещено луной, но меж решетчатых оконцев идеревянных дверей храмовых покоев, под облупившейся позолотой потолковцарила густая, величественная тьма. И это было естественно, ибо Кинкакудзипредставлял собой не что иное, как тщательно сконструированную и построеннуюПустоту. Такой же явилась мне и женская грудь: сверху светлая, сияющаяплоть, а внутри - тьма, густая и величественная тьма. Это открытие отнюдь не привело меня в восторг, наоборот, я испыталчувство глубочайшего презрения к собственному извращенному рассудку. Ещеболее жалкими представлялись мне в этот миг жизнь и плотское желание. И всеже весь я находился во власти экстаза и, застыв на месте, не мог оторватьвзгляда от обнаженной груди... Наконец женщина запахнула кимоно, и я взглянул в ее холодные,насмешливые глаза. Я сказал, что мне пора. Она проводила меня до прихожей игромко захлопнула за моей спиной дверь.

До самого Храма чувство экстаза не оставляло меня. Перед глазамивозникали, сменяя друг друга, то Золотой Храм, то белоснежная грудь.Странная бессильная радость переполняла душу. Однако, когда за темными соснами показались ворота Рокуондзи, сердцемое уже успокоилось; не осталось ничего, кроме бессилия, и на сменуопьянению пришла ненависть, только я сам не понимал, к чему или к кому. - Он снова заслонил от меня жизнь! - пробормотал я. - Снова, как тогда!Почему Храм оберегает меня? Зачем не подпускает к жизни, ведь я не просил обэтой опеке! Может быть, он хочет спасти меня от ада? Но благодаря ему я сталхуже ввергнутых в ад грешников, ибо знаю о преисподней больше, чем любой изних! Ворота обители мирно чернели во мраке, лишь сбоку, у калитки, тусклосветилась лампада, которую гасили только после утреннего колокола. Я надавилна калитку, и она приоткрылась, загремев старой, ржавой цепью. Привратникдавно отправился спать. С внутренней стороны ворот висело напоминание,гласившее, что калитку должен запирать последний, вернувшийся в Храм. Судяпо деревянным табличкам с именами монахов, кроме меня, отсутствовали ещедвое: настоятель и старый садовник. Направляясь к Храму, я заметил слева от дорожки несколько деревянныхдосок, их светлая древесина в лунном свете казалась белой. Подойдя ближе, яувидел, что земля вокруг покрыта опилками - словно лужайка, усыпаннаяжелтыми цветами; в воздухе вкусно пахло свежей стружкой. Постояв у колодца,я хотел было уже идти в главное здание, но вдруг повернул назад. Я должен был, прежде чем лягу спать, повидаться с Золотым Храмом.Оставив позади замершую в сонной тишине обитель, я зашагал по дорожке,ведущей к Кинкакудзи. Вот вдали показался силуэт Храма. Его окружали колеблемые ветром кроны,но сам он высился неподвижный и бессонный, словно страж ночи... Я никогда невидел, чтобы он спал, подобно нашей обители. Здесь давно не жили люди, ипоэтому, наверное, Храм забыл, что такое сон. А тьма, обитавшая в этихстенах, была неподвластна людским законам. Впервые в жизни обратился я к Золотому Храму с дерзкими словами,звучавшими почти как проклятье: - Когда-нибудь ты покоришься мне! Я подчиню тебя своей воле, и тыбольше не сможешь мне вредить! Голос мой раскатился эхом над гладью ночного пруда.

41140

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!