ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
26 августа 2016, 18:29Итак, весной сорок седьмого года я поступил на подготовительноеотделение университета Отани. Со стороны могло бы показаться, что всескладывается как нельзя лучше и я уверенно ступаю по жизни, пользуясьнеизменным расположением Учителя и вызывая зависть недругов. На самом жеделе поступлению в университет предшествовало событие, при воспоминании окотором меня и поныне охватывает дрожь. Через неделю после того снежного утра, когда настоятель объявил, что ябуду учиться в университете, я, вернувшись из школы, столкнулся лицом к лицусо своим обойденным соперником - тот взглянул на меня со страннымликованием. До этого он делал вид, что не замечает моего существования. В поведении отца эконома и всех прочих я тоже уловил нечто необычное,хотя внешне все оставалось по-прежнему. Вечером я пошел в келью Цурукава ипожаловался ему на непонятную перемену, произошедшую в братии. ПоначалуЦурукава отвечал уклончиво, но он никогда не умел скрывать своих чувств ивскоре виновато посмотрел на меня исподлобья. - Мне рассказал... (тут Цурукава назвал имя третьего из послушников),но его при этом тогда не было, он еще не вернулся из школы... В общем, тутднем произошла какаято странная история. У меня все сжалось в груди. Я насел на своего приятеля, и он, заставивменя поклясться, что я его не выдам, глядя мне прямо в глаза, рассказалследующее. Днем в храм приходила проститутка, одетая в красное пальто. Онапотребовала встречи с настоятелем. К ней вышел отец эконом, но женщина непожелала с ним объясняться и вновь потребовала самого главного. На беду покоридору проходил преподобный Досэн. Увидев посетительницу, он вышел впереднюю. Проститутка сказала, что неделю назад, в тот день, когда кругомлежал снег, она вдвоем с одним иностранным солдатом приехала посмотретьЗолотой Храм; по словам проститутки, американец повалил ее наземь и заставилкакого-то монашка из нашего храма топтать ее ногами. Вечером у нее случилсявыкидыш. От настоятеля она требовала денежной компенсации. Если же он ничегоне даст, женщина грозилась поднять скандал и объявить всему миру, что задела творятся в храме Рокуондзи. Отец настоятель, ни слова не говоря, дал проститутке денег, и она ушла.Было известно, что в то злосчастное утро экскурсию вел я, однако, посколькудругих свидетелей моего проступка не имелось, преподобный Досэн велел ничегомне о случившемся не говорить. Сам он решил счесть рассказ проститутки ложьюи небылицей. Однако братия, которой отец эконом не преминул все передать, несомневалась в моей виновности. Цурукава, чуть не плача, схватил меня за руку. Глядя на меня яснымиглазами, он спросил своим бесхитростным детским голоском: - Неужели ты и вправду мог совершить такое?
...Я оказался лицом к лицу с обуревавшими меня мрачными страстями. Кэтому вынудил меня вопрос Цурукава. Почему он задал его? Из дружескихчувств? Знает ли он, что, спрашивая меня об этом, выходит за пределыотведенной ему роли? Понимает ли, что самим своим вопросом совершаетпредательство по отношению к моему сокровенному "я"? Я ведь уже говорил, что Цурукава - мой позитив. И если бы он честноиграл свою роль, то ему следовало бы не приставать ко мне с вопросами, аперевести мои темные чувства в чувства светлые. Тогда ложь стала бы правдой,а правда обернулась бы ложью. Поступи Цурукава как обычно - преврати он теньв свет, ночь в день, луну в солнце, скользкую плесень во влажную молодуюлиству, - я бы, наверное, заикаясь, во всем ему признался. Но на сей разЦурукава меня подвел. И таившиеся в моей душе черные страсти обрели новуюсилу...
Я неопределенно улыбнулся. В храме полночь, не горит ни огонька.Холодные колени. Вокруг нас - древние мощные колонны. Отчего я дрожал? Скорее всего, просто от холода, но то могла быть идрожь наслаждения - ведь я впервые открыто лгал в глаза своему единственномуДругу. - Ничего этого не было. - Правда?! Значит, та женщина наврала? Ах, мерзавка! Надо же, отецэконом, и тот поверил! Цурукава все пуще распалялся праведным гневом, он уже собирался прямо сутра пойти к Учителю и поведать ему, как меня оболгали. В этот миг передмоими глазами возникла свежевыбритая голова настоятеля, так похожая накакой-то только что сваренный овощ. Потом - розовые пухлые щеки. Мной вдруговладело жгучее отвращение к этому лицу. Необходимо было умерить пылЦурукава, пока он действительно чего-нибудь не натворил. - Ты что ж, думаешь, Учитель поверил в мою виновность? - А?.. - Цурукава был сбит с толку. - Все остальные могут болтать что им вздумается, главное - отецнастоятель молчит. А значит, он разобрался, что к чему, и я могу бытьспокоен. Так я думаю. И я объяснил Цурукава, что, начни он уверять остальных в моейневиновности, это лишь убедило бы всех в обратном. Настоятель знает, что яни при чем, поэтому он и велел оставить историю без последствий. Я говорилэто своему приятелю, а сердце трепетало от восторга, радость охватила всемое существо. В голове у меня ликующе звучало: "Никто, никто не видел.Свидетелей нет!"
Сам-то я, конечно, не считал, что настоятель убежден в моейневиновности. Совсем наоборот. Он потому и велел оставить дело безпоследствий, что твердо знал: женщина не лгала. Может быть, он догадался ещепрежде, когда я вручил ему две пачки "Честерфильда". Возможно, он молчит,ожидая, что я сам приду к нему и во всем покаюсь. Более того, не исключено,что и позволение поступать в университет было своего рода приманкой: утаи ясвою вину, и настоятель накажет меня, отменив распоряжение; покайся я, онсмилостивится и оставит решение в силе - если, конечно, будет убежден, чтомое раскаяние искренне. А самая главная ловушка, вне всякого сомнения,заключается в том, что преподобный велел отцу эконому сохранить все в тайнеот меня. Если на мне вины нет, я ничего не почувствую и буду жить как ни вчем не бывало, пребывая в счастливом неведении. Если же моя совесть нечиста,придется мне (конечно, если я не круглый идиот) кривить душой ипритворяться, изображая спокойствие и безмятежность духа, как будто каятьсямне абсолютно не в чем... Итак, я должен буду притворяться. Это - лучшее извсего, что мне остается, единственная возможность уйти от наказания. Вэтом-то и состоит тайный умысел настоятеля, вот в какую ловушку хочет онменя заманить! При этой мысли я пришел в ярость. Можно подумать, мне нечего сказать всвое оправдание! Да если б я не наступил на проститутку, американец вполнемог бы выхватить пистолет - под угрозой оказалась бы моя жизнь! Им,оккупантам, законы не писаны! Я же был жертвой насилия! Все это так, но прикосновение моего сапога к женскому животу,податливая упругость, те стоны, ощущение, будто давишь едва распустившийсяцветок из нежной плоти; чувственное содрогание, наконец некая таинственнаямолния, рожденная телом женщины и пронзившая мою ногу, - кто мог заставитьменя испытать подобное наслаждение? Я и сейчас помню всю сладость техмгновений. И настоятель знал, что я ощущал тогда, прекрасно понимал, какое ячувствовал блаженство!
Весь последующий год я прожил подобно птице, попавшей в клетку. Решеткапостоянно была у меня перед глазами. Я твердо решил ни в чем не сознаваться,и дни мои были лишены покоя. Странно, но мое деяние, которое и прежде неказалось мне преступным, со временем начало приобретать в моем восприятиинекий ореол. И не только потому, что у женщины, как выяснилось, произошелвыкидыш. Осев в памяти, мой поступок, подобно опустившемуся на дно золотомупеску, стал источать сияние. Сияние зла. Да-да, пусть содеянное мной злобыло ничтожным, но все же я его совершил, теперь я твердо это знал. И злоесвершение сияло на мне подобно ордену - только подвешенному с внутреннейстороны груди... Что же касается повседневной жизни, то мне ничего не оставалось, кромекак ждать вступительных экзаменов, настороженно наблюдая за настоятелем истремясь угадать его мысли. Он ни разу не пытался отменить данное ранееобещание, но и не давал мне распоряжения начинать подготовку к экзаменам.Как же ждал я развязки - той или иной! Но настоятель хранил злорадноемолчание, подвергая меня долгой и мучительной пытке. Я тоже не заговаривал сним об университете - отчасти из страха, отчасти из духа противоречия.Постепенно фигура настоятеля, к которому я прежде относился с довольнонейтральным уважением, приправленным известной долей скепсиса, выросла вмоих глазах до размеров совершенно гигантских, и мне уже с трудом верилось,что в этой махине бьется человеческое сердце. Я пытался не обращать вниманияна Учителя, но он вечно нависал надо мной, словно стена таинственного замка. Помню день в конце осени. Настоятеля пригласили на похороны одного егодавнего прихожанина. До дома усопшего было часа два езды на поезде, поэтомупреподобный Досэн накануне вечером предупредил нас, что отправится в путь вполшестого утра. Сопровождал его отец эконом. Для того чтобы успеть сделатьуборку, приготовить завтрак и проводить Учителя, нам пришлось вставать вчетыре часа. Пока отец эконом собирал настоятеля в дорогу, мы читали утренние сутры.Беспрестанно позвякивала бадья у колодца на темном холодном дворе -обитатели храма спешили ополоснуть лицо. Предрассветные осенние сумеркирезко разорвало звонкое петушиное кукареканье. Подобрав широкие рукава ряс,мы поторопились занять свои места перед алтарем в Зале Гостей. Покрытый соломенными матами пол, на котором никто никогда не спал, былхолодным и будто съеживался от прикосновения ног. Подрагивал огоньсветильников. В такт ударам гонга мы трижды совершили поклон: сначала стоя,потом сидя. Во время утренней службы я всегда чувствовал в хоре мужских голосовкакую-то особую свежесть. Эти утренние голоса звучали мощно, словно разгоняяи распыляя ночные химеры, - мне казалось, что от стройных звуков разлетаетсямелкая черная капель. Не знаю, обладал ли тем же эффектом и мой голос, носама мысль, что он тоже участвует в хоре, изгоняющем грязь ночных мужскихпомыслов, странным образом придавала мне мужества. Мы еще не приступили к "утренней каше", когда настоятель отправился впуть. Для церемонии проводов вся братия выстроилась рядком в передней. Рассвет еще не наступил, небо было усыпано звездами. Смутно белелавымощенная камнем дорожка, что вела к воротам, тень от огромного дубасливалась с тенями сосен и слив. Холод проникал в дыры моего драного налоктях свитера. Церемония проходила в полном молчании. Мы низко склонились в прощальномпоклоне, настоятель, сопровождаемый экономом, едва кивнул в ответ. Потомстук их деревянных сандалий по камню дорожки стал удаляться, постепеннозатихая. Этикет дзэн-буддистской обители требует провожать Учителя взглядомдо тех пор, пока он не скроется из виду. Собственно говоря, в темноте мы могли видеть лишь белые подбои ряс ибелые таби19. Иногда пропадали и они - это их заслоняли деревья. Когда же вомраке снова появлялись белые пятна, казалось, будто и стук шагов становитсягромче. Мы не сводили глаз с двух удаляющихся фигур, прошла целая вечность,прежде чем они окончательно скрылись за воротами. Именно в этот миг во мне что-то дрогнуло. Душевный импульс поднялся изгруди и обжег мне горло, точно так же застревали из-за моего проклятогозаикания самые важные слова. Мне страстно захотелось освобождения. Я нежелал более ни исполнения честолюбивых замыслов, внушенных мне матерью, ниместа в университете. Я жаждал лишь одного - избавиться от той невыразимойсилы, что владела и управляла мной. Не то чтобы меня вдруг оставило мужество, нет. Да и много ли надомужества, чтобы покаяться? Особенно такому, как я, молчавшему все двадцать лет своей жизни.Кому-то может показаться, что я драматизирую, но упрямое мое нежеланиепокаяться, поддаться молчанию отца настоятеля, было не чем иным, какэкспериментом на тему: "Возможно ли зло?" Если бы я выдержал и смолчал,значит, зло - пускай самое незначительное - мне по плечу. Я смотрел вслед исчезавшим за деревьями белым точкам, и побуждение,огнем горевшее в моем горле, становилось нестерпимым. Покаяться, во всемпокаяться! Побежать за настоятелем, припасть к рукаву его рясы и во весьголос признаться в злодеянии, совершенном мной в то снежное утро. На этотпоступок меня толкало не почтение к святому отцу - я ощущал исходившую отнего силу, почти физическое принуждение... Но мысль о том, что, если я покаюсь, первое в моей жизни злодействоутратит цену, остановила меня; что-то не дало мне тронуться с места. Учительпрошел под сводом ворот и исчез в предрассветном мраке. Все облегченно вздохнули и с шумом устремились к дверям прихожей. Я,окаменев, стоял на месте, когда Цурукава хлопнул меня по плечу. Плечо моеочнулось. Тощее и жалкое, оно вновь обрело былую гордость.
x x x
Как уже было сказано, несмотря на все переживания, в университет я вконце концов попал. Признаваться и каяться мне так и не пришлось. Черезнесколько дней настоятель вызвал меня и Цурукава и коротко известил нас, чтоотныне мы освобождаемся от работ по храму и должны начинать подготовку кэкзаменам. Итак, я поступил в университет, но это событие не решило всех моихпроблем. Поведение настоятеля по-прежнему было для меня загадкой, вопрос отом, кто станет его преемником, тоже оставался открытым. Университет Отани. Там впервые познакомился я с идеями, которые сам длясебя избрал; там жизнь моя приняла иное направление. Древнему учебному заведению было без малого триста лет; его историявосходила к пятому году эпохи Камбун (1665 г.), когда училище при храмеЦукуси-Кандзэон переехало на новое место - в усадьбу Кикоку. Там открылсямонастырь для молодых послушников школы Отани, принадлежавшей к сектеХонгандзи. Во времена пятнадцатого главы секты некий Сокэн Такаги, родом изНанива, последователь учения Хонгандзи, пожертвовал все свое состояниехраму. На эти средства и был основан университет, построенный в севернойчасти столицы, в квартале Карасумагасира, где он находится и поныне. Участокплощадью 12 700 цубо20, конечно, тесноват для университета, но в этихстенах, ставших колыбелью буддийского богословия, обучаются юноши,принадлежащие к самым различным сектам и школам. Старые кирпичные ворота, обращенные на запад, к горе Хиэйдзан, отделялитерриторию университета от улицы, по которой ходили трамваи. Посыпаннаягравием дорожка вела к центральному подъезду главного корпуса, старого имрачного двухэтажного здания красного кирпича. Над строением возвышаласькрытая башенка, назначение которой было не вполне ясно: она не являласьчасовой, так как на ней отсутствовали часы, и не могла претендовать название колокольни, поскольку не имела колокола. Из этой башни, увенчаннойчахлым громоотводом, через квадратное оконце, неизвестно для чего пробитое вкрыше, открывался вид на синие небеса. Возле подъезда росла древняя смоковница, чьи царственные листьяотливали на солнце красной медью. Учебные корпуса представляли собой старые,одноэтажные, в основном деревянные пристройки, беспорядочно жавшиеся кглавному зданию. Вход внутрь в обуви строго-настрого воспрещался, поэтомукорпуса соединялись между собой бесчисленными галереями с бамбуковымиполами. Бамбук давно обветшал, и пол, насколько мне помнится, пестрелсвежими заплатами. Идешь, бывало, из корпуса в корпус, а под ногаминастоящая мозаика из заплат всех оттенков.
Как у любого новичка, дни мои были полны свежих впечатлений, но вголову то и дело лезли разные вздорные мысли. Я никого здесь не знал, кромеЦурукава, поэтому поначалу мы разговаривали только друг с другом. Однакоиз-за этого пропадало ощущение, что ты попал в новый мир; Цурукаваиспытывал, видимо, те же чувства, и уже через несколько дней после началаучебы мы на переменах стали специально расходиться в разные стороны, ищановых знакомств. Число приятелей Цурукава постоянно росло, у меня же с моимзаиканием не хватало мужества вступить с кем-нибудь в разговор, и япостоянно пребывал в полном одиночестве. На подготовительном курсе университета преподавали десять предметов:этику, японский, иероглифику, китайский, английский, историю, священноеписание, логику, математику и гимнастику. Труднее всего с самого началадавалась мне логика. Однажды после особенно сложной лекции, во времяперерыва, я наконец рискнул приблизиться к одному из студентов, которыйдавно был у меня на примете, чтобы задать ему несколько вопросов поконспекту. Этот юноша всегда держался особняком, вот и теперь он сидел водиночестве возле цветочной клумбы и ел свой завтрак. Поглощение пищи,кажется, было для него целым ритуалом, к тому же смотреть, с какиммизантропическим видом совершает он свою трапезу, было не слишком приятно,поэтому рядом с ним никто не пристроился. Мне показалось, что этот студент,как и я, не имеет друзей; более того, он и не стремится ни с кем дружить. Я знал, что его фамилия Касиваги. Главная отличительная особенностьКасиваги заключалась в сильно выраженной косолапости обеих ног. Его манераходить была неподражаема: казалось, он всегда утопает в грязи - едва успеетвыдернуть одну ногу, а уже завязла вторая. Все его тело при этом дергалосьиз стороны в сторону, будто Касиваги танцевал некий диковинный танец, - нет,его походка была ни на что не похожа. Вполне понятно, почему я сразу выделил Касиваги из прочих. Его уродствопридавало мне уверенности. Искривленные ноги Касиваги ставили нас с ним наодну доску, уравнивали наши условия. И вот он сидел во дворе, среди цветов клевера, и ел свой завтрак. Сюдавыходили зияющие окна полуразвалившегося сарая, в котором располагались залыдля занятий каратэ и пинг-понгом. Во дворе росло несколько чахлых сосен, надклумбами торчали голые цветочные рамы, голубая краска с них облезла и виселалохмотьями, напоминавшими искусственные цветы. Тут же стояло несколько полокдля карликовых деревьев бонсай, цвели гиацинты и примулы, а чуть поодалькрасовалась гора мусора. Сидеть на траве, среди клевера, было, наверно, приятно. Мягкие стеблипоглощали свет, и лужайка, вся в мелких пятнышках тени, словно парила надземлей. Сидящий Касиваги в отличие от Касиваги идущего имел вид самогообычного студента. Его бледное лицо дышало своеобразной, суровой красотой.Калеки, по-моему, чем-то похожи на красивых женщин. И те и другие устали отвечно обращенных на них взглядов, они пресыщены постоянным вниманием, онизатравлены этим вниманием и открыто отвечают взглядом на взгляд. Кто неотводит глаз, тот выигрывает. Касиваги смотрел вниз, на коробку с едой, но ячувствовал, что он изучающе озирает все вокруг. Он сидел, ярко освещенный солнцем, с видом гордым и независимым -таково было мое первое впечатление. Я интуитивно понял, что этому юноше,окруженному цветами и сиянием весеннего дня, неведомы мучающие менязастенчивость и душевные страдания. Он являл собой саму уверенность, самупрочность. Солнечному свету не под силу было проникнуть сквозь эту твердуюкожу. Завтрак, который самозабвенно, но с явным отвращением поедал Касиваги,действительно был скуден, впрочем, не хуже того, что приносил с собой я. Всорок седьмом году прилично питаться можно было, только покупая продукты начерном рынке. Я остановился перед Касиваги, держа в руках тетрадь с конспектами икоробочку с завтраком. Накрытый моей тенью, Касиваги поднял голову. Мелькомвзглянул на меня и снова склонился над едой, жуя мерно и монотонно, словношелковичный червь лист тутовника. - Извините, я только хотел спросить кое-что по лекции, - заикаясь,проговорил я на токийском диалекте - в университете я решил говорить толькоправильным языком. - Ничего не понимаю, - заявил вдруг Касиваги. - Нечленораздельный лепеткакой-то. Мое лицо вспыхнуло. Облизав палочки для еды, Касиваги добавил: - Ты думаешь, я не понимаю, чего ты ко мне подкатываешься? Как тамтебя, Мидзогути, что ли? Если ты хочешь предложить нам объединиться в Союзкалек, я в принципе не против, но тебе не кажется, что по сравнению с моиминогами твое заикание немногого стоит? По-моему, ты чересчур носишься ссобой. А заодно и со своим заиканием, а? Позже я узнал, что Касиваги - сын священника той же дзэн-буддийскойшколы Риндзай, это в какой-то степени объясняло такой чисто дзэнский градвопросов, однако в первый миг, должен признаться, я был совершенно сражен. - Давай-давай, заикайся! - насмешливо подбодрил меня Касиваги, слушая,как я безуспешно пытаюсь что-то сказать. - Валяй, наконец-то у тебя появилсяслушатель, которого ты можешь не стесняться. Верно я говорю? Ничего, вселюди подыскивают себе пару именно по этому принципу... Послушай, а ведь ты,поди, еще девственник. Точно? Я с серьезным видом кивнул. Касиваги задал этот вопрос с такиммедицинским хладнокровием, что я почувствовал - ложь будет во вред самомусебе. - Ну, конечно. Невинный ягненок. Разве что не смазливенький - уж чегонет, того нет. Девицам ты не нравишься, а пойти к шлюхе смелости не хватает.Все с тобой ясно. Только знаешь, приятель, если ты надеялся обрести во мнестоль же девственного друга, ты здорово ошибся. Рассказать тебе, как яраспрощался с невинностью? Я, дружок, родился на свет с кривыми лапами. Папочка мой служилсвященником дзэнского храма в Мицуномия... Ты, наверное, думаешь, раз ярассказываю про себя, значит, я несчастный калека, которому дай толькопоплакаться, все равно кому? Черта с два, я не из тех, кто откровенничает спервым встречным. Стыдно признаваться, но, по правде говоря, я тоже с самогоначала глаз на тебя положил. И знаешь почему? Потому что подумал: этомупарню пригодится мой опыт, как раз то самое, что ему нужно. Рыбак рыбакавидит издалека - вроде как сектант, который сразу чует единоверца, илитрезвенник, сразу распознающий другого такого же придурка. Ну так вот. Я стыдился сам себя. Считал, если примирюсь с такой жизнью,успокоюсь - грош мне цена. Если бы я копил обиды, за поводами дело бы нестало. Взять хотя бы драгоценных родителей - что им стоило еще в раннемдетстве сделать мне операцию, и я стал бы нормальным. Теперь-то уже,конечно, поздно. Но плевал я на родителей, мне и в голову не приходило наних дуться. Я раз и навсегда убедил себя, что меня не может полюбить ни однаженщина. Ты-то знаешь, насколько утешительна и приятна эта уверенность,другим и невдомек, верно? Не примиряться с условиями своего существования иодновременно верить, что никто тебя не полюбит, - тут никакого противоречиянет. Ведь если я допустил бы мысль, что в меня можно влюбиться, это означалобы, что я уже примирился с жизнью. И я понял одну вещь: надо иметь мужествотрезво оценивать вещи, но не менее важно иметь мужество бороться с этойоценкой. Улавливаешь - я палец о палец не ударил, а выходило, будто я уже счем-то борюсь. Я не мог, как моя нормальные приятели, лишиться невинности, обратившиськ услугам проститутки, - это тебе объяснять не надо. Ведь шлюхи отдаютсяклиентам, не испытывая к ним любви. Им наплевать: будь ты старик, бродяга,раскрасавец или кривой, - да хоть прокаженный, если это у тебя на роже ненаписано. Большинство мужчин такое равноправие устраивает в самый раз, ипервую свою женщину они покупают за деньги. Только мне эта демократия неподходила. Чтобы меня принимали так же, как здорового и нормального, - да низа что на свете, думал я, нипочем не унижусь до такого. Я боялся, что, еслина мои кривые лапы не обратят внимания, не дай бог, проигнорируют их, - все,мне конец. Тебе этот страх знаком, верно? Мое существование на белом светенуждалось во всестороннем признании, и удовлетворить меня могло толькокакое-нибудь особое, сверхубедительное доказательство. Вот так и надостроить жизнь, говорил я себе. Наше недовольство миром, сколь бы яростным оно ни было, в принципеизлечимо: достаточно, чтобы изменился либо ты сам, либо окружающий тебя мир.Но меня тошнило от всяких мечтаний на эту тему, я вообще запретил себе любоедурацкое фантазирование. Путем долгих рассуждений я пришел к такомулогическому выводу: если мир изменится, я существовать не смогу; а еслиизменюсь я, то не сможет существовать мир. И должен тебе сказать, что этамысль, как ни странно, меня успокоила, даже смягчила. Моя убежденность втом, что любить мою персону невозможно, и белый свет вполне могли уживатьсядруг с другом. Главная ловушка, в которую обязательно попадает урод, - этоне отказ от противопоставления себя миру, а слишком уж большое увлечениеэтим противопоставлением. Вот что делает урода неизлечимым... И вот однажды, когда я был, как говорится, в самом расцвете юности, сомной произошел невероятный случай. Одна хорошенькая прихожанка из богатойсемьи, да еще образованная - колледж кончила, вдруг призналась мне в любви.Я прямо ушам своим не поверил. Несчастливые люди поневоле становятся специалистами по частипсихологии, поэтому я, конечно, и не пытался отнести это неожиданноепризнание за счет жалости к калеке. Уж я-то знал, что из одной толькожалости женщина полюбить не может. Я решил, что чувство этой девушки ко мневызвано ее совершенно невероятной гордыней. Красавице, прекрасно знавшейсебе цену, претила мысль о том, что ее будет добиваться какой-нибудьуверенный в себе хлюст. Она ни за что не согласилась бы класть на чаши однихвесов свою гордость и его самовлюбленность. Ей предлагали массу такназываемых "хороших партий", но чем они были престижнее, тем меньше они ейнравились. В итоге девица брезгливо отказалась от мысли о любви, в которойесть хотя бы намек на равенство (и решение ее было твердым, уж можешь мнеповерить), - ну и положила глаз на меня. Я не колебался ни секунды. Хочешь верь, хочешь нет, но я сразу ответилей: "Я тебя не люблю". Да и что еще мог я ответить? Это было сущей правдой,я нисколько не кокетничал. Если бы я ухватился за предоставленную мнечудесную возможность и пролепетал: "Я тоже тебя обожаю", это было бы ужедаже не смехотворно, а, я бы сказал, трагично. Между тем я прекрасно усвоил,что человек, обладающий комичной внешностью, не может позволить себе роскошивыглядеть трагичным. Пустись я в трагедии, люди не будут знать, как им себясо мной вести. Я не должен вызывать жалости - хотя бы из жалости кокружающим. Поэтому-то я ей и заявил в лоб: "Я тебя не люблю". Ее мой ответ не смутил. Она сказала, что я вру. Это надо было видеть -как она пыталась прибрать меня к рукам, осторожненько так, чтобы неоскорбить мою гордость. Красотка не могла себе представить, что ее можно нелюбить. Он просто самого себя обманывает, решила она. Стала препарироватьмою душу и пришла к выводу, что я, конечно же, схожу по ней с ума, причемуже давно. Вообще-то мозгов ей было не занимать. Если предположить, чтодевушка действительно меня любила, то следует отдать ей должное: она хорошопонимала трудность своей задачи. Она не могла назвать красивым моенекрасивое лицо - это меня бы обидело, не могла назвать прекрасными мои ноги- я оскорбился бы еще больше, ну и совсем я бы вышел из себя, если б оназаявила, что любит не мое тело, а мою душу. Девица прекрасно это понимала ипотому повторяла, не вдаваясь в подробности, одно: "Я тебя люблю".Аналитическим путем она вычислила, что во мне пылает ответное чувство. Такая абсурдная логика найти во мне отклика, конечно, не могла.Хотеть-то я эту девицу хотел и с каждые днем все сильнее, но ее любовь врядли могла быть вызвана половым чувством. Я должен был обладать чем-то таким,чего нет больше ни у кого. А чем отличался я от других, кроме своегоуродства? Выходит, красавица полюбила меня за косолапые ноги, хоть и непризнается в этом? По моей теории такого произойти никак не могло. Можетбыть, я принял бы ее любовь, если бы моя индивидуальность не ограничиваласьискалеченными ногами. Но стоило мне допустить, что я обладаю еще чем-то,кроме косолапости, еще каким-то правом на существование, и я неминуемовынужден был бы признать, что это право принадлежит и всем остальным людям.Тогда получилось бы, что я признаю свою связь с окружающим меня миром. Нетуж, не надо мне было никакой любви. Девушка просто выдумала, что любит меня,а я и подавно любить ее не мог. День за днем я твердил ей: "Я тебя нелюблю". И странная штука, чем чаще повторял я эти слова, тем сильнее становилсяее самообман. И как-то вечером она решила мне отдаться. Тело у нее было -ослепнуть можно. Да только ничего у меня не вышло. Моя неудача поставила все на свои места. Наконец-то девица поверила,что я действительно ее не люблю. И оставила меня в покое. Я, понятное дело, сгорал от стыда, но что был этот стыд по сравнению сглавным моим позором - уродливыми ногами? Гораздо больше мучило меня другое.Ведь я отлично знал, почему оказался импотентом. Я просто на миг представил,как мои искореженные лапы коснутся ее хорошеньких ножек. И все, конец. Этооткрытие нанесло удар по миру, царившему в моей душе, миру, который опиралсяна уверенность, что любить меня невозможно. Понимаешь, все это время во мне жила лихая такая веселость, я собиралсяс помощью обычной похоти, точнее удовлетворения обычной похоти, доказатьсамому себе невозможность любви. Но меня предало мое собственное тело - оновзяло на себя роль, которую я предназначал только духу. Новое противоречиепоставило меня в тупик. Говоря языком банальным, я, всю жизнь уверяя себя,что недостоин любви, только о ней и мечтал. Напоследок же решил подменитьлюбовь похотью и успокоился на этом. Но даже похоть, приятель, требует,чтобы я забыл о своем уродстве, то есть, чтобы я отказался от единственнойпреграды на пути к любви, все той же моей веры в собственнуюнепривлекательность. У меня будто глаза открылись. Оказывается, я всегдасчитал похоть более примитивной, чем она есть на самом деле, мне и в головуне приходило, что для физической любви тоже нужно уметь видеть себяприукрашенным. С тех пор тело стало интересовать меня куда больше, чем душа. Но я немог предаться похоти, мне оставалось только мечтать о ней. Я стал этакимэфиром, которого не видит никто, но который видит всех. Легким ветеркомподлетал я к объекту своей страсти, осыпал ласками вожделенное тело и тайнопроникал в заветную плоть... Что ты представляешь себе, когда слышишь слово"плоть"? Верно, нечто плотное, массивное, непрозрачное - одним словом,материальное. Для меня же плоть, плотское желание - это ветер, прозрачный иневидимый глазу. Но мои косолапые ноги торчали вечной помехой, они никак не желалистановиться прозрачными. Это, собственно, были даже не ноги, а сгусток духа,материя, причем более твердая, чем любая плоть. Нормальные люди полагают, что увидеть себя можно только в зеркале, нокалека всю жизнь смотрится в зеркало, постоянно висящее перед самым егоносом. Каждую минуту он вынужден любоваться собственным отражением. Забвениеисключается. Поэтому для меня то, что люди называют "смущением" или"моральным дискомфортом", - не более чем детские игрушки. Нет никакогодискомфорта - мое существование так же определенно и несомненно, каксуществование солнца, земли, прекрасных островов и безобразных крокодилов.Мир незыблем, словно могильная плита. Ни малейшего дискомфорта и ни единой точки опоры - вот на чемосновывается моя жизненная позиция. Для чего я живу? Этот вопрос не даетдругим покоя, некоторые аж накладывают на себя руки. А мне начхать. У менякосолапость - и условие, и причина, и цель, и смысл жизни... Да что там -это и есть моя жизнь. Мне хватает и самого факта моего существования. Болеечем. Я вообще думаю, что беспокойство по поводу смысла жизни - это роскошь,позволительная тем, кто не в полной, мере ощущает себя живущим на беломсвете. Для начала я приглядел одну старую вдову, жившую в нашей деревне. Ейбыло лет шестьдесят, а то и больше. Как-то раз, в годовщину смерти ее отца,я пошел к ней вместо папаши читать сутры. В доме никого не было - передалтарем сидели только мы со старухой. Когда я покончил с поминанием, вдоваотвела меня в другую комнату и стала поить чаем. Дело было летом, и ясказал, что хочу освежиться. Разделся догола, а старуха поливала меня водой.Когда я увидел, что она соболезнующе рассматривает мои ноги, в голове у менямоментально возник план. Мы вернулись в дом, и я, вытираясь полотенцем, стал с торжественнымвидом плести старухе разные небылицы. Мол, когда я родился, моей матери восне явился Будда и поведал: "Женщина, которая всей душой возлюбит больныеноги твоего сына, попадет прямиком в рай". Эта благочестивая дура уставиласьна меня, знай только четки перебирает. Тут я прочитал приличествующую случаюсутру, сложил руки с четками на груди и хлоп на спину, как был, нагишом. Иглаза закрыл. А сам все сутры бормочу. Ты представить себе не можешь, чего стоило мне сдержаться и нерасхохотаться. Меня просто распирало от смеха. И ничего такого в этот миг яо себе не воображал. А старуха тем временем тоже напевала сутры и молиласьмоим ногам. Я представлял себе свои кривые лапы и мысленно корчился отхохота. "Косолапый, косолапый", - повторял я про себя и ничего не видел,кроме скособоченных моих ног. Кошмарные, безобразные уродцы. Какой нелепыйфарс! А старуха еще и кланялась, щекоча мне ступни своими седыми космами, отэтого становилось еще смешней. Оказалось, что мои представления о похоти, создавшиеся у меня послерокового прикосновения к хорошеньким ножкам, были неверными. В самый разгарэтого маразматического богослужения я вдруг почувствовал, что возбуждаюсь.Ничего этакого о себе не воображая - ты понял?! Да еще в каких условиях! Я вскочил и завалил старуху. Мне даже не показалось странным, что онаприняла мои действия как должное. Вдовица смирно лежала, закрыв глаза, ичитала сутру. Я отлично помню, что это была за сутра - "Заклинание БольшогоУтешения": "Ики-ики. Синб-синб. Ора-сан. Фура-сярй. Хадза-хадза фура-сяри".Ты, конечно, знаешь, как это переводится: "Взываем к Тебе, взываем к Тебе.Даруй нам суть чистейшей из чистот, изгоняющей Три Зла - корысть, гнев ибезумие". Я видел прямо перед собой грубое, обожженное солнцем лицо сзажмуренными глазами, лицо шестидесятилетней женщины, готовой мне отдаться.И возбуждение мое ничуть не спадало. Самое же потешное во всей этой комедиибыло то, что моими движениями словно бы кто-то руководил, словно бы я тут ини при чем. Хотя чего там "ни при чем". Все я видел, все понимал. Такова ужособенность ада - ни одна мелочь не укроется от твоих глаз. Будь кругом хотьмрак кромешный! В морщинистом лице старухи не было ни красоты, ни какой-нибудь тамодухотворенности. Но своим Уродством, своей старостью оно в самый разсоответствовало моему внутреннему настрою - никаких грез, никаких фантазий.Кто поручится, что любая раскрасавица не обернется такой же старой ведьмой,если попристальней взглянуть на нее абсолютно трезвыми глазами? Мои ноги иэто лицо - ты понял? Мне открылась истинная суть физического возбуждения. Явпервые испытал дружескую симпатию к собственной похоти, поверил в нее. Ипотом, я понял еще одну штуку: надо не стараться сократить дистанцию,отделяющую тебя от объекта страсти, а, наоборот, всячески ее сохранять,чтобы женщина так и оставалась абстрактным объектом страсти - и не больше. Зато смотреть можно сколько хочешь. У калеки своя логика: он еще нетронулся с места, а ему кажется, что он уже достиг конечной точки; оннеподвластен чувству душевного дискомфорта - на этой основе я и создал свою"эротическую теорию". Я разработал схему, имитирующую то, что у людейназывается страстью. Для меня сияние, рождаемое ослепляющим желанием,которое можно сравнить с плащом-невидимкой или порывом ветра, - недоступнаяфантазия; я должен все видеть и знать, что видят меня. Тогда мое увечье имоя женщина оказываются рядом на одинаковом от меня удалении. Реальность -там, а похоть - всего лишь иллюзия. Я смотрю туда и бесконечно падаю,погружаясь в эту иллюзию; семя мое брызжет прямо в реальность. Моякосолапость и моя женщина не соприкасаются, между ними не возникает связи -и та и другая остаются за гранью... Желание нарастает и нарастает - ведь темпрекрасным ножкам никогда не придется дотрагиваться до моих уродливых лап. Наверное, тебе нелегко во всем этом разобраться. Что, требуетсяразжевать? Но главное, я думаю, ты понял: с тех пор я успокоился и уверовал,что никакой любви нет и быть не может. Никакого дискомфорта. Никакой любви.Мир на веки вечные застыл на месте, но цель движения уже достигнута. Можноне пояснять, что речь идет о нашем с тобой мире. Так мне удалось дать краткое определение всеобщей иллюзии, именуемой"любовью". Иллюзия эта пытается связать реальность с химерой... Я знаютвердо: уверенность, что никто тебя не полюбит, - вообще основачеловеческого существования... Вот так, приятель, лишился я невинности.
Касиваги замолчал. Все это время я слушал его с напряженным вниманием итолько теперь перевел дух. Впечатление от его рассказа было глубоким игорьким, неведомые доселе идеи открылись мне, и заныло сердце. Но прошлонесколько мгновений, и весеннее солнце вновь засияло надо мной, вновьвспыхнула усыпанная ярким клевером трава. Стали слышны крики, доносившиеся сбаскетбольной площадки. Весенний день оставался совершенно таким же, нозначение его и смысл теперь виделись мне иначе. Не в силах выдержать паузу, я, заикаясь, попытался поддержать разговори, конечно же, сморозил глупость: - И с тех пор ты все время один? Касиваги нарочно сделал вид, что не понимает меня, и заставил повторитьвопрос еще раз. Впрочем, ответил он тоном довольно дружелюбным: - Один? Чего это мне быть одному? Познакомимся лучше - узнаешь, какбыло дальше. Зазвенел звонок, извещая о начале лекции. Я было поднялся, но Касивагиухватил меня за рукав и усадил рядом с собой. В университет я ходил в том жекителе, что и в школу, только пуговицы были новые; ткань совсем вытерлась иобветшала. К тому же форма меня так тесно обтягивала, что хилая моя фигураказалась еще более жалкой. - Сейчас у нас что, иероглифика? Ну ее, тоска одна. Пойдем-ка лучшепогуляем, - предложил Касиваги и стал подниматься, что стоило ему огромныхусилий: сначала он будто разобрал свое тело на детали, а потом собрал вновь.Это напоминало мне встающего на ноги верблюда - я видел его в кино. Я еще не прогулял ни одного занятия, но не хотелось упускатьвозможности узнать о Касиваги побольше. Мы направились к воротам. На улице невообразимая походка моего нового приятеля потрясла меня сновой силой, и я испытал некое подобие стыда. Поразительно, как могло во мневозникнуть столь обыденное чувство, и только из-за того, что рядом ковылялхромой калека. Касиваги впервые открыл мне самую суть стыда, жившего в моей душе. И вто же время он подтолкнул меня к жизни. Касиваги вскрыл все постыдное искверное во мне, и оно приобрело новую свежесть. Может быть, от этого, когдамы шли по усыпанной гравием дорожке к воротам, освещенная весенним солнцемгора Хиэйдзан явилась мне по-новому, словно я видел ее в первый раз. Так же,как многие из окружавших меня предметов, гора будто бы проснулась и обрелаиной смысл. Вершина ее остро вздымалась ввысь, но бег склонов вниз казалсябесконечным, как затухающий резонанс музыкального аккорда. Нависая над моремкрыш, гора была совсем близко; она сияла выпуклостями складок, впадины жетерялись в черно-синей весенней дымке. На улице перед университетскими воротами было тихо - мало прохожих имало машин. Лишь изредка, лязгая, пробегал трамвай, ходивший от депо вКара-сума до железнодорожного вокзала и обратно. По ту сторону проезжейчасти, напротив главного входа, находились старинные ворота университетскогостадиона; слева шумела молодой листвой аллея деревьев гинкго. - Пойдем, что ли, по стадиону погуляем? - сказал Касиваги и первымзахромал через трамвайные пути. Он пересек пустынную мостовую, яростнодергаясь всем телом, похожий сейчас на крутящееся колесо водяной мельницы. Стадион был просторен, вдали несколько студентов - то ли тоже сбежали слекции, то ли у них занятия уже кончились - перебрасывались мячиком; группаиз пяти-шести человек размеренно бежала по дорожке, тренируясь передмарафоном. Двух лет не прошло, как кончилась война, а юнцам уже опять некудадевать свою энергию, подумал я и вспомнил скудную храмовую пищу. Мы присели на полусгнившее спортивное бревно и стали рассеянно смотретьна бегунов, которые то приближались к нам, то снова мчались прочь покольцевой дорожке. Дивное это было ощущение - прогуливать занятия, словносвежее прикосновение впервые надетой новенькой рубашки. Как ярко светилосолнце, как нежно дул ветерок! Вновь, тяжело дыша, сюда неслись бегуны; онизапыхались, бег их стал неровным; вот, окутав нас облаком пыли, онипротрусили мимо. - Идиоты, - кивнул на них Касиваги, в голосе его не чувствовалось нималейшей зависти. - Ну чем они занимаются? "Полюбуйтесь, какие мы крепкие даздоровые"? Кому нужен этот спектакль? Сейчас повсюду устраивают спортивныесостязания. Верный признак упадка. Людям надо показывать вовсе не это. Азнаешь что? Смертную казнь, вот что. И почему только у нас не устраиваютпубличные экзекуции, - мечтательно вздохнул Касиваги. - Не кажется ли тебе,что порядок в стране во время войны удавалось поддерживать только потому,что из насильственной смерти сделали своего рода представление? Публичнуюказнь человечество отменило якобы для того, чтобы не ожесточать людскиесердца. Чушь собачья! Знаешь, какие благостные, оживленные лица были у тех,кто убирал трупы после бомбежек? Зрелище страданий и крови, предсмертныестоны ближнего учат человека смирению, делают его душу тоньше, светлее имягче. Корни зверства и кровожадности надо искать не здесь. Жестокостьрождается совсем в иные минуты - например, в такой вот славный весеннийдень, когда сидишь на подстриженном газончике и разглядываешь солнечныепятна на травке, а, как по-твоему? Все жутчайшие кошмары, произошедшие вистории человечества, начинались именно так. Вид же корчащегося впредсмертной агонии, окровавленного тела - причем среди бела дня, заметь, -придает кошмару конкретность, материальность. Это уже не наша мука, а мукакого-то там другого, страшная и абсолютно реальная. Только и всего. Чужую жеболь мы не чувствуем. Представляешь, как здорово? Однако меня в тот момент интересовала не столько кровожадная концепцияКасиваги (хотя она и была чем-то мне близка), сколько его отношения сженщинами после того, как он лишился невинности. Я уже говорил, что надеялсяс помощью Касиваги приблизиться к жизни. Очень путано и туманно я спросилего об этом. - Ты о бабах? Ха! Я, брат, теперь в два счета распознаю женщин, которыеготовы влюбиться в косолапого калеку. Есть среди женского пола такая особаяразновидность. Баба этого сорта может всю жизнь прожить и в могилу улечься,так и не сказав никому о своей тайной склонности, а сама год за годом толькои мечтала об уроде с ногами, как у меня. Ну так вот, признаки, по которым яопределяю любительницу косолапости, таковы: это, как правило, красоткивысшего класса; носик у них непременно остренький и надменный, но зато врисунке рта есть этакая легкая распущенность... В этот момент мимо нас проходила молодая женщина.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!