ЧАСТЬ ВТОРАЯ БАРРА ГЛАВА ПЯТАЯ
27 сентября 2016, 21:49На острове Барра, где живут почти исключительно католики, один ребенок в семье большая редкость, и Рори Макдональду шел только пятый год, когда он вдруг понял, что, как единственный ребенок, он представляет собой нечто довольно странное. Стоял серый, туманный весенний день, на холмах Барры раскинулся желтый ковер примул. Рори играл на скалистом берегу с тремя детишками соседа-фермера Макнила. Младший из всех, он вечно отставал, когда они карабкались по скользким утесам. Пегги Макнил, которая была двумя годами старше его, надоело возвращаться и помогать ему, и в конце концов она объявила: — Рори Макдональд, я больше не буду тебе помогать. У каких малышей нету своих братьев и сестер, пускай сами себе помогают. Тут до него дошло: все его приятели — из больших семей, а он в семье единственный. Открытие ошеломило его. Поразмыслив об этом минуту-другую, он бросил приятелей и быстро зашагал домой, к маме, в каменную, крытую соломой лачугу, и уже с порога заслышал мерный стук ткацкого станка. — Мамочка, а почему у меня нету братиков и сестричек? Станок застыл. Рори побежал за занавеску в комнату матери. Низенькая, полная Мэри Макдональд сидела сгорбившись над полотнищем харрисовского твида. Лицо ее побледнело и приняло жесткое, напряженное выражение — Рори такого никогда не видел. — Будет срок, поймешь, — ответила она, — а объяснять нечего. — И снова нажала на педали станка, челнок засновал, но в лице по-прежнему не было ни кровинки, и Рори понял, что зря спрашивал. Странное отсутствие сестер и братьев все больше и больше занимало его. Когда он подрос, эта загадка детства начала проясняться. Первая догадка пришла примерно через год, он отлично запомнил, когда именно. Однажды за ужином его мать, до замужества учительница английского в женском колледже в Глазго, сказала, что нужно устроить для фермеров библиотеку. Целую неделю шагал Рори с матерью по прибрежным песчаным тропинкам от одной фермы к другой, где мать толковала о том, как можно на время получать книги из Глазго и без особых затрат создать общую библиотеку. — Соберемся в церкви в будущий четверг и все обсудим. Приходите все. Стояла осень, но в день собрания вечер выдался ясный и теплый. Отец остался дома, но мать взяла Рори с собой. Шли молча, торопливо. Держась за руку матери, Рори чувствовал дрожь в ее пальцах, значит, она волновалась, и сам он тоже. Пришли они рано, зажгли по стенам лампы, расставили скамейки и сели ждать. Через полчаса явился священник. Просидел минут пятнадцать, листая карманное евангелие от Иоанна, затем неуклюже поднялся и обратился к матери Рори: — Жена больна, — сказал он, — я обещал не задерживаться. Так что уж извините. И ушел. Больше никто не явился. Лицо Мэри Макдональд превратилось в зловещую бледную маску. Прождали полтора часа, потом она молча обошла зал и задула лампы, сказала: — Пошли, Рори! — И они отправились домой. Сквозь стрекот сверчков и неумолчный рокот океанского прибоя Рори слышал тихие всхлипы. Мать снова взяла его за руку, и теперь рука ее была тверда, дрожи как не бывало. Внезапно всхлипы оборвались, и она заговорила глухим, хриплым голосом: — Это несчастные люди, Рори. Но больше всего мне жалко детей, детей двадцатого века, которые родились На крошечном одиноком островке и попали в мир, где царит суеверие, невежество, нищета. Точно так же, как век назад. Так не должно, так не может продолжаться, но я знаю — тут уж ничего не изменишь. Она опять тихонько всхлипнула и продолжала: — Пусть бы Барру постигла та же участь, что и Атлантиду... Провалиться ей в море... и мне вместе с нею. Может, тогда уже пало зерно в его душу. Может, тогда уже Рори знал, что в один прекрасный день покинет остров и станет большим человеком в большом городе за морем. Отец уже лег, но еще не спал, когда они вернулись. — Собрала кого там? — спросил он. — Нет, — ответила Мэри Макдональд. — То-то я и опасался, — сказал он. — Всякий знает: читать — только глаза портить, Пущай уж священник за всех читает. Детство проходило, и Рори понимал: отсутствие братьев и сестер было бунтом матери и против неудачного брака, и против ненавистного островка, что стал ее домом. В одиннадцать лет он понял все до конца. Мать только что вернулась, приняв очередные роды у миссис Макнил. Врача, как повелось, не было, и Мэри Макдональд очень устала. Бросившись на постель, она коротко вздохнула и сказала Рори: — Мальчик. Двенадцатый Макнил. Еще одна жизнь, которую искорежит и растопчет Барра. Ты потому один, Рори, что я давным-давно решила: защитить от этого мира я смогу лишь одного. Сколько Рори помнил себя, у матери всегда была отдельная постель. Ветхая лачуга Макдональдов обставлена была бедно и просто, и отец занимал единственную настоящую кровать с матрасом. Мать спала на каком-то грубом сооружении из жердей, перетянутых веревками, которые заменяли пружинную сетку. Рори и прежде иногда дивился, отчего у них такие разные кровати, теперь, не по годам смышленый, он сообразил, что это связано с нежеланием матери иметь других детей, о котором она только что ему сказала. И еще он стал понимать, что его родители — люди столь же разные, как и их кровати, настолько разные, что дальше некуда. Отец Рори, Сэмми Макдональд, родился в этой самой лачуге где-то на рубеже столетия. Точно год своего рождения он никогда и не знал: цифры принадлежали к мало известному ему миру. Два-три года, урывками, ходил он в школу; к началу первой мировой войны Сэмми Макдональд превратился в неуклюжего светловолосого исполина шестнадцати-семнадцати лет и ушел в море. Сперва он поступил кочегаром на почтовый пароходик, регулярно заходивший в Каслбэй, главный порт и город Барры. Несколько месяцев спустя пароход пошел в Глазго на капитальный ремонт, и серые глаза Сэмми изумленно взирали на деловитую суету, в мире, о существовании которого он до того вряд ли подозревал. Этот мир понравился ему — он бросил свое судно и тут же нанялся на танкер, уходивший назавтра в Нью-Йорк. Так началось для Большого Сэмми Макдональда четырнадцатилетнее плавание, но он мало что помнил о местах, где бывал. Ему редко попадалась карта, а если это случалось, разбираться в ней было делом долгим и тяжким. Его географические познания остались обрывочны и туманны, гавани, в которых он бывал, быстро становились пустыми названиями, бессмысленными, ни с чем не связанными и безнадежно перепутанными в башке, которой никогда их не распутать. Куда легче запоминались они по спиртным напиткам, которые там подавались, да по тарифам тамошних проституток. В декабре 1928 года Сэмми кочегарил на старике трампе "Свонси", который через Северную Атлантику шел с грузом канадской пшеницы в Глазго. В Глазго прибыли в последний день года. После унылого рождества посреди штормового моря команда готовилась отметить на берегу Новый год так, чтоб дым коромыслом. Не простоял "Свонси" и двух часов, как на борт взобрались по трапу две дородные матроны. Одна из них засеменила к корме и прямиком в камбуз, где Большой Сэмми и несколько других матросов пили чай. Она отбарабанила свою речь, словно вызубрила ее наизусть. — Хелло, джентльмены. Сегодня вечером, в восемь часов, мы проводим новогодний вечер и танцы в клубе Союза христианской молодежи для всех моряков, которые в этот праздничный день оказались вдали от дома. Разумеется, вход свободный. Вы будете нашими гостями. Будьте добры, передайте это вашим товарищам по команде и почтите наш вечер своим присутствием. Она улыбалась от смущения и неловкости и быстро выскочила за дверь. — Знаете, кто это затеял? — спросил один из приятелей Большого Сэмми. — Полиция и лавочники. И попраздновать-то не дадут. Хотят собрать всех в кучу — это чтоб мы не шлялись, не били стекол в ихних лавках да дочек ихних не портили. — За стекла свои трясутся, — сказал кок. — Стекло в дребезги, и на-ка — вставляй новое! Для Большого Сэмми все это были слишком высокие материи. Он знал только, что его пригласили, и возгордился; после обеда подстригся, купил новую рубашку. Вернулся на борт и с нетерпением дожидался вечера. В этот вечер Большой Сэмми Макдональд и встретил Мэри Кэмпбелл — девушку, которая стала его женой. В тот день в одном из солидных старых серых каменных домов в северном районе Глазго Мэри Кэмпбелл в одиночестве и волнении тоже ждала вечера и страшилась его. Для танцев на матросской вечеринке она выбрала самое простое и невзрачное из всех своих платьев, бесформенный мешок из темно-синей саржи, как нельзя лучше подходившее к ее настроению и прескверно сидевшее на ее округлой фигуре. Надев его, она посмотрелась в зеркало, стоявшее в спальне. В свои Двадцать пять лет невысокая круглолицая Мэри была склонна к полноте. Несколько лет назад она спокойно примирилась с тем, что некрасива и лишена обаяния и так оно останется навсегда. Но теперь она увидела под глазами темные круги — от огорчений и забот двух последних месяцев лицо осунулось и стало еще некрасивей, чем прежде. Она сошла вниз. Это был скромный, но приличный дом, вполне современный по понятиям той эпохи, с электрическим освещением и с каминами в гостиной и спальне. Мэри вошла в маленькую комнатушку под лестницей. Прежде в этой комнате жила мать, но пять лет назад она умерла, и Мэри с отцом устроили там библиотеку. Задняя стена была уставлена книжными полками, и среди них на видном месте висел вставленный в рамку диплом, свидетельствующий, что Мэри Нэнси Кэмпбелл закончила курс в университете Глазго и удостоена степени бакалавра искусств. Диплом был выдан в 1921 году, Мэри было тогда восемнадцать, и она принадлежала к числу самых юных выпускников университета за всю его историю. Она быстро прошла к стене, сняла диплом и сунула его в ящик письменного стола, стоявшего посреди комнаты. Вот уже несколько недель ей хотелось смять его. Это отец, гордившийся ее успехами, настоял, чтобы выставить диплом, а теперь, оставшись одна, она решила, что пора его убрать — хватит мозолить глаза. Она взяла с полки томик Суинберна, уселась в кресло у окна и попыталась читать. Но в мрачном затишье старого дома чувство одиночества еще сильнее терзало ее, а мысль о предстоящем концерте внушала отвращение; слезы выступили у нее на глазах, она захлопнула книгу и опустила голову на грудь. В прихожей с неотвязным упорством тикали большие старинные часы, и Мэри показалось, что только это тиканье и осталось от былого беззаботного существования. Она была единственной дочерью страхового агента, который с годами вел свои дела все успешней: верфи Клайда с вереницами сходивших с них судов были золотым дном для страховых агентов Глазго. Поэтому Мэри получила хорошее образование и по окончании университета осталась там читать лекции по английской литературе. В Глазго, однако, она была больше известна как самая одаренная в городе скрипачка, и ее постоянно приглашали выступать на концертах и разных общественных торжествах. Мэри знала, что внешность ее далека от совершенства, но та же холодная, трезвая самооценка подсказывала ей, что интеллектуальный ее уровень выше среднего. Этот дебет и кредит ее личной жизни не вызывал у нее Ни гордости, ни огорчения, пока вдруг осенью 1928 года ее не постигли, один сразу же за другим, два жестоких удара, и Мэри Кэмпбелл была вынуждена с болью признать, что ум и талант не заменят молодой женщине красоту. В середине октября скоропостижно скончался от сердечного приступа отец. Внешне Мэри сохраняла самообладание, но внутренне еще больше застыла от горя, чем после смерти матери пятью годами раньше, — за это время они с отцом очень сблизились. И хотя у нее не осталось родни, она не чувствовала себя одинокой. И силы, и внешнюю сдержанность она черпала в своей любви к Джону Уатту. Джон оставался рядом с ней в самые горестные минуты: во время похорон и на следующий вечер тоже. В ту пору отчаяния этот худощавый, бледный молодой человек был для Мэри оплотом и громадной поддержкой. — Пойдемте, — сказал он после похорон, — вам нужно пройтись. Она покорно пошла с ним, и они долго бродили по узким улицам. Уже смеркалось, когда она заметила, что они забрели в аллеи "Грина", самого большого парка в Глазго, где им часто случалось раньше гулять. Они спустились к берегу Клайда и уселись на свою обычную скамейку. Джон начал негромко читать: Сильнее красоты твоей Моя любовь одна. Она с тобой, пока моря Не высохнут до дна. — Это легко, — прошептала она. — Берне. Вторая строфа из "Любовь, как роза, роза красная". Одно из последних его стихотворений. Они нередко играли в эту игру. Джон был преподавателем греческой и римской истории на кафедре классической филологии и, как и Мэри, любил поэзию. Они были знакомы два года, уже год он ухаживал за ней, и Мэри искренне верила, что любит его. Джон Уатт умел искуснее выражать свои мысли чужими стихами, чем собственными словами, но теперь, крепко прижав Мэри к себе, он хриплым от волнения голосом начал: — Не думай, Мэри, ты не одна. Я люблю тебя, Мэри. Пока моря не высохнут до дна. Нет, ты не одна, дорогая, я с тобой... и если ты захочешь, то навсегда. Мэри поняла так, что он, если отбросить эту риторику и нервозность, сделал ей предложение. Она положила голову ему на плечо, и у нее мелькнула нелепая мысль, что найдется немного мужчин достаточно низкого роста, чтобы она смогла это сделать. В эту ночь Мэри Кемпбелл заснула в старом, пустом доме, убаюканная слезами, в которых странным образом смешались горе и счастье. Теперь Мэри каждую неделю проводила два или три вечера с Джоном Уаттом. Они ходили на выставки и концерты, а то и просто гуляли вместе. Она очень тосковала об отце и все-таки была неизмеримо счастлива, что у нее есть Джон. Но Джон Уатт больше не говорил о женитьбе. Мэри была счастлива и не замечала этого. Ей хватало взаимопонимания, которое установилось между ними; само собой разумеется, она считала, что они вскоре поженятся. Но со смерти отца прошло так мало времени, что ей не хотелось спешить со свадьбой. Через месяц после кончины ее отца Джон Уатт объявил, что несколько поотстал с подготовкой лекций и теперь не может приходить на свидания так часто, как прежде. Прошло две недели. За это время он лишь дважды зашел к ней, и в конце ноября Мэри получила следующее письмо: "Милая Мэри, пожалуй, это непростительно, но я надеюсь, что ты простишь мне холодный и безличный тон этого письма. То, что я имею тебе сообщить, настолько тяжело, что я попросту не мог решиться сказать тебе это при личной встрече. Мне стало ясно, что я неверно оценил свои чувства и что мы должны — во имя обоюдной справедливости — прекратить наши отношения. Я не представляю, как они могут продолжаться. Надеюсь, ты воспримешь это так же, как был вынужден воспринять это я, — как вмешательство судьбы, против которой бессильны все наши помыслы и чувства. И я надеюсь, что мы впредь останемся добрыми друзьями в служебных контактах. Твой Джон Уатт". Мэри тяжело осела в холодное кожаное кресло. Письмо дрожало в ее руке. Ослепленная любовью, Мэри не заметила ни малейшей перемены в поведении Джона Уатта, и его послание застало ее врасплох; она долго убеждала себя, что тут должен заключаться какой-то иной смысл: то, что в нем написано, не могло быть правдой. Протянув руку, она задернула штору; в комнате стало темно, и только тогда, постепенно, истина предстала перед ней во всей своей горькой наготе. Джон Уатт, человек, придавший ее существованию новый смысл, уходил теперь из ее жизни с такой же внезапностью, с какой актер покидает подмостки. Как и почему это случилось, она не знала. Вспоминая теперь их прошлые встречи, она находила приметы охлаждения Джона. Его предложение в день похорон отца нетрудно было объяснить: просто добрый и сентиментальный Джон Уатт принял сочувствие за любовь. Насколько легче было бы для них обоих, если бы отчуждение между ними происходило постепенно. Почему он пошел на столь внезапный разрыв, придав ему такую мелодраматическую окраску? Мэри не знала. Она знала только, что все еще любит его и что отныне ее существование пусто и бесцельно. Дни тянулись мучительной чередой, и вскоре Мэри узнала все как есть. За три дня до рождества она прочла в университетском информационном листке, что Джон Уатт женился на девице из ректората. Мэри мельком видела девицу — отчаянно накрашенная и напудренная вертихвостка, такая же неестественная и непрочная, как кукла, и, похоже, с кукольными же мозгами. Но она отличалась красотой и обаянием, которых не могло погубить даже злоупотребление косметикой, и Мэри пришлось примириться с тем, что с хорошеньким личиком, по-видимому, за несколько недель можно добиться большего, чем она за два года. Ее бросили — теперь это было очевидно, — бросили из-за ее невзрачной внешности. "Ты безобразна!" Казалось, чей-то чужой голос насмешливо твердит ей на ухо эти слова. Впервые в жизни Мэри Кэмпбелл испытывала острое чувство неполноценности из-за своей наружности — раньше она относилась к ней с философским безразличием. На рождество она получила три приглашения, в том числе от пианистки, которая несколько лет аккомпанировала ей на концертах. Мэри отклонила все три — ей больно было подумать, что она может встретиться с друзьями чуть ли не назавтра после скоропалительной женитьбы Джона. На рождество выдался пасмурный ветреный день, в доме Кэмпбеллов было сумрачно и холодно. Мэри бесцельно слонялась по темным комнатам, пытаясь представить, что делает Джон Уатт, и надеялась, что он счастлив. Пополудни она прибегла к единственному утешению, какое ей осталось, — к скрипке. Это был отличный, дорогой инструмент, подарок отца, итальянская скрипка ручной работы с прекрасным звуком — Мэри сразу тогда пришла от нее в восторг. Сыграв для начала несколько гамм, Мэри перешла к трудному, живому капрису Паганини, но через несколько минут непроизвольно начала играть чудесную мелодию вступления из скрипичного концерта ми минор Мендельсона. В часы упадка и тоски Мэри, как алкоголик к спиртному, тянулась к его блистательным прозрачным темам. Она любила эту задушевную и эффектную музыку, созданную гением Мендельсона, и безупречно одолевала сложные арпеджио и трели. Когда она закончила, оказалось, что она играла три четверти часа, но не чувствовала ни малейшей усталости. Ее по-прежнему мучили горе и одиночество, но уже не так остро, как бы издалека. Волшебник Мендельсон вновь сотворил свое чудо. На следующий день после рождества к Мэри явились две дамы из комитета по подготовке к новогоднему вечеру для матросов и попросили ее принять в нем участие, сыграть несколько пьес и затем остаться на танцы. У Мэри не было настроения выходить на эстраду и притворяться веселой перед оравой неотесаных мужиков, которых она ни разу в жизни не встречала и никогда больше не встретит. Дамы умоляли. Очень важно, чтобы девушки остались на танцы и спасли матросов от пагубного влияния улицы. И так как на всем этом лежал некий смутный налет патриотического долга, Мэри, хотя и не без некоторого сопротивления, согласилась. Она позвонила аккомпаниаторше и осведомилась, свободна ли та. Пианистка была свободна. Мэри объявила, что речь идет только о легких вещицах, попурри из матросских песен, ритмичных танцевальных пьесках, ну и, может, каком-нибудь из новеньких мотивчиков. Так грустная и расстроенная, утратившая обычную уверенность Мэри Кэмпбелл, в темно-синем платье, лишь подчеркивавшем ее унылый вид, появилась в тот вечер в спортивном зале Союза христианской молодежи, СХМ, в тот миг, когда заиграли волынки.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!