***
13 июня 2021, 02:21С наступлением мая все зарешеченные окна в столовой настежь распахивают в попытках вытравить оттуда извечную кисло-тошную смесь запахов больничной еды, заменив ее на пьянящий аромат повсеместного цветения, которым напитан необычно жаркий для этого времени ветер. Май воцаряется решительно и мощно, наступает по всем фронтам, заполняет сад до боли яркими оттенками, май снаружи обнажен и похотлив, как всегда, назло смерти полон одурелой бесконечности, истерической свежести, жизнь там разливается зеленым морем нежной листвы, разгорается в каждой изумрудной травинке, светится в сочных лепестках тюльпанов и нарциссов, полупрозрачных, как девичьи ушки в проходящих солнечных лучах.
Молодой человек, который появляется в просторном помещении кафельной столовой и уверенным шагом пересекает ее шахматное пространство, лавируя между одноногими пластиковыми столиками, пронизан этой майской свежестью, до краев полон сил, прозрачных и безмятежных, будто чистая озерная вода в безветреный день, и оттого резко контрастирует с местным окружением, выделяясь на фоне обычных обитателей зверинца, сползшихся и приволоченных в столовую, тем более что время для визитов неположенное, и потому совсем непонятно, как он здесь очутился. Молодой человек высок и строен, одет с иголочки и гладко выбрит, его аккуратно подстриженные светлые волосы разделены безупречным пробором, а серо-голубые глаза полны власти, привычной и ручной, какую он привык употреблять в быту ежедневно.
Иден замечает его еще на входе, просто потому, что молодой человек сильно привлекает внимание и как следствие может служить объектом наблюдения, нужного ему для борьбы со сном, который осаждает неотвязно и неотвратимо. А спать в столовой категорически ферботен, для этого сперва нужно дождаться возвращения в палату, расположенную теперь на втором этаже, в отделении для легких больных, чья легкость объясняется прежде всего их овощными свойствами. Здесь же не спать нужно, а каким-то непостижимым образом делать вид, что ты ешь, в другом случае можно ненароком добиться всяких неприятных последствий, как он имел очередной шанс лично удостовериться на днях. О том поминутно напоминает саднящая боль в носу и горле, причины которой не вполне ясны, вроде как ничего особенно травматичного там не происходило, плюшевые пожилые медсестры старались как могли; и тем не менее горло болит, отчего делать вид, что он ест, только сложнее, так как в идеале для этого нужно класть еду в рот, но заставить себя пойти на такой подвиг он уже не может, а вместо того сидит только и тщательно ковыряет свою овсяную кашку пластиковой ложкой, распределяя ее по тарелке так и этак, и с каждой секундой все яснее осознавая, что ничего из этого не выйдет, по мере того, как кашка остывает и приобретает приставучие свойства канцелярского клея.
По причине обеденного времени в столовой довольно людно, здесь сосредоточены сейчас все пациенты мужского корпуса, кроме лежачих и буйных, поэтому молодой человек, который явно занят поисками, теряется в монотонном изобилии близнецовых восковых лиц, он бродит между столиками, с любопытством на них посматривая, даже, может быть, слегка забавляясь, как это свойственно непричастным к зверинцу людям, довольно долго. По мере наблюдения за ним Иден все сильнее ощущает некое размытое беспокойство от того, что молодой человек этот как будто кого-то напоминает и даже кажется очень знакомым, если приглядеться, так что злополучная кашка оказывается позабыта окончательно еще до того, как неожиданный посетитель тоже замечает Идена и уставляется на него очень пристально. Для этого он останавливается чуть поодаль между двух столиков, со всех сторон обсаженных смирными зомби, и глядит, слегка нахмурясь, в остальном же его элегантное лицо ничего особенного не выражает, и никаких подсказок на нем нет, так что Иден даже успевает уже предположить, что это, может быть, показалось, и человек на самом деле глядит не на него, а мимо, куда-нибудь ему за спину, где больше никаких столиков нет, а есть лишь проем открытого окна, выходящего в пышный майский сад. И было бы совсем неудивительно, уставься посетитель с таким тщанием в сад, где находится спасительный контраст с обстановкой, но этот вариант приходится вскоре отмести, потому что человек, помедлив, снова приходит в движение и стремительно приближается своим целеустремленным шагом не к кому-нибудь, а именно к нему, шуршит пластиком по кафелю, отодвигая пустой стул, и садится напротив, все так же напряженно на него глядя, а потом спрашивает:
— Иден?
Иден глядит в ответ не менее напряженно, всецело погрузившись в попытки вспомнить, что же это за человек. Такая задача для него равносильна погружению на дно какого-то стоячего водоема, того самого, где еще до своего рождения утонул Отто, где вода очень мутная, зеленоватая, затхлая, полная мелкой юркой жизни самых разных форм, и витые водоросли мерно колышутся чернильными силуэтами, и солнечные лучи волшебно рассеиваются в туманной бутылочной толще; ныряя в такие места, не найти жемчуга, а только вываренные временем осколки минувших эпох, погрязшие в придонном иле покрышки огромных машин, раму от детского велосипедика, погребенную под меховым слоем тины, глубины этого водоема расступаются нехотя, вязкие, как холодец, сонно расправляются смоляные щупальца разбуженной головной боли, но он не отступает, рассеянно вонзая в губу острый клык, и спустя долгие пять минут тягостного молчания вдруг нащупывает нечто, от поисков чего уже отчаялся, и с удивлением произносит:
— Бе-ге-эр-фер-цер-эмп-энт-мис, — как заклинание, суть которого сам позабыл и знает теперь только, что это какая-то победа, потому что тут положено испытывать торжество, хотя испытывать что угодно — роскошь, давно канувшая в тот же омут. Однако само по себе наличие результата ободряет, так что он все же заканчивает, не обращая внимания на нарастающую головную боль, лишь слегка от нее прищуривается. — Хинтер. Видер. Бенджи! — будто фокусник, щелкает пальцами, даже немного оживляясь оттого, что удалось-таки пришпилить к человеку положенный набор символов, которым тот обозначается.
— Иден, — утвердительно говорит Бенджамин. Ставит на стол локти, складывает из длинных пальцев домик и прячет в этом домике кончик носа, как обычно делает, впадая в задумчивость. Цепкий взгляд его, по роду службы привыкший отмечать даже самые незначительные детали, продолжает сканировать брата неспешно и тщательно, скользит по лицу и рукам, задержавшись на левом предплечье, незащищенном коротким рукавом тонкой больничной пижамки и более заметном, так как этой рукой Иден по-прежнему держит ложку, другим концом намертво влипшую в клей овсянки. Следуя за ним, Иден и сам глядит на свою руку, где незажившие еще ссадины от вязок живописно перетекают в разной свежести синяки, мелкие — от чужих пальцев, и более крупные, рельефные, какие остаются, когда под кожу затекает кровь из неудачно пробитых иглами вен, а также багровые росчерки глубоких царапин от постоянно срываемых катетеров; разнообразие этой картины он находит некрасивым и неприятным, кроме того, рука заметно дрожит, а потому он в конце концов убирает ее со стола и кладет к себе на колено.
— Что молчишь, — любопытствует он несколько заносчиво, смущенный этим безмолвным вниманием и собственной невозможностью вспомнить, как он обычно вел себя в таких случаях раньше — вернее, не он сам, а тот человек, который на его месте прежде был, и которого Бенджамин ожидал тут найти. — Все так плачевно?
— Да нет, — задумчиво отвечает Бенджамин, не отводя глаз. — Больно тощий ты только, а в остальном ничего плачевного.
Подобное он говорит совершенно автоматически, вообще не сосредотачиваясь на услышанном вопросе, исключительно по рабочей привычке, которая нужна для того, чтобы вовремя разряжать атмосферу. В конце концов, своими блестящими успехами в профессиональной области и стремительным карьерным ростом, благодаря которому он в возрасте менее тридцати лет уже занимает пост государственного обвинителя в королевской прокурорской службе, Бенджамин обязан ничуть не кумовству и не судейским связям отца, а лишь собственным качествам, упорству, наблюдательности и сдержанности, и за пару лет практики вполне овладел картежной наукой юридической риторики, так что по виду его и по тону ничего определить невозможно до тех пор, пока он сам этого не захочет.
А сейчас он не хочет, и не только для того, чтоб не расстраивать младшенького, чей вид нельзя назвать плачевным, ибо это слово лежит в некой другой, неприменимой к нему плоскости — нет, младшенький выглядит вовсе не плачевно, для этого дело давно уже цу швах, как он сам не преминул бы выразиться в той своей предыдущей итерации, которую Бенджамин видел в последний раз. Выглядит он, как нечто сказочное, что не может существовать в реальном мире и тает поэтому на глазах, нечто эфемерное и мимолетное, как летний сон, прозрачное и хрупкое, как антикварные статуэтки из китайского фарфора, кроме того, он совершенно лишен всяких красок, не считая разноцветных синяков и зеленых глаз, которые от крайнего истощения сделались на его лице очень большими. Во всем этом есть даже какое-то посмертное очарование, запредельный покой, ангельская ясность, и некоторое время Бенджамин праздно размышляет над тем, как далеко шагнул прогресс современной медицины, раз теперь возможно стало за пару месяцев отматывать назад целые годы, потому что Идену не дашь больше тринадцати, более всего он похож на какую-то тринадцатилетнюю девочку, впервые в жизни вышедшую из катакомб, тому сильно способствуют его волосы, доходящие до плеч и чрезвычайно растрепанные, и общий томный вид, как будто его растолкали только что от глубокого сна, и он еще не успел понять, где находится.
Однако же тягостные раздумья, в которые погружает Бенджамина эта картина, посвящены не столько состоянию брата, сколько печальной истине, в нем открывшейся. По роду деятельности Бенджамин сталкивается с чужой виной ежедневно, а потому лучше других знает, что такое неопровержимое доказательство, и если прочие тревожные признаки можно было отметать, пропускать мимо ушей, пожимая плечами, игнорировать, списывать на милую капризность, скуку от безделья, то теперь совершенно невозможно больше отрицать факт безумия, от которого Идена здесь лечат так интенсивно, но безуспешно, и немудрено — ведь лечат не того.
Ведь лечить-то следует мать, которая со свойственной больным юродивой хитростью вздумала вместо себя подсунуть под ланцет собственное чадо, любимое изделие, которым гордилась всегда пуще обоих других, и которое по причине этого пристрастия всегда ревностно ограждала от чьей угодно власти, кроме собственной. Поэтому отец, человек суровый, холодный и нелюдимый, строго наказывал в детстве Бенджамина, порой и бил, ломал и муштровал до тех пор, пока не добился-таки желаемых результатов; наказывал он и свою дочь Валерию, за плохие отметки неделями оставлял под домашним арестом и запрещал видеться с подругами, и молодых людей в дом приводить ей тоже строго-настрого воспрещалось; но Идена отец не наказывал никогда, потому что Идена трогать было нельзя, ферботен, что бы он ни выделывал и как бы себя ни вел, так как в любом поползновении к его воспитанию мать видела посягательство на собственную власть и реагировала так резко, будто наказать пытаются ее саму. А потому отец, вечно терзаемый своей мигренью и усталый по возвращению со службы, быстро самоустранился, не желая претерпевать катастрофические скандалы со своей взбалмошной и крикливой супругой, и всецело вверил Идена заботе матери. Так он и рос в этом вольере материнской заботы, где суррогатная вседозволенность царила лишь до тех пор, пока это не претило ее собственным представлениям о мире, свободе, вере, выборе и вкусе, но едва он по неосторожности обнаруживал при ней какое-нибудь влечение, этим представлениям не соответствующее, тогда неизменно оказывалось, что с мальчиком что-то не так, какие-то в него, должно быть, вселились демоны.
С годами эти демоны все множились по мере того, как мать все глубже погружалась в пучину беспросветного католичества, а сын, в свою очередь, все сильнее уставал от роли бессменного реквизита на сцене ее непогрешимости. Обстановка накалялась стремительно, подогреваемая ежедневными стычками на предмет чего угодно, благо взрывной характер младшенький целиком унаследовал от нее заодно с ростом и чертами лица, в которых это сходство так странно угадывать теперь, под фильтром обстоятельств. В конце концов все вменяемые участники и свидетели взмолились уже о том, чтоб он поскорее закончил лицей и поступил куда-нибудь учиться, то есть съехал бы на какую-нибудь квартиру и перестал наконец каждый день резать матери глаза своими демонами, тем самым навлекая на себя праведный божий гнев.
Лишь теперь для Бенджамина становится в полной мере понятно, до какой степени втайне страшилась этого момента мать, раз до такого дошло, раз ей проще Идена вовсе закопать, чем выпустить на волю, раз ей не стыдно было даже так нагло, так многословно и разнообразно врать всякий раз по возвращению из лечебницы. Ведь по ее словам исправно выходило, что здесь и впрямь не жизнь — сказка, считай, санаторий, ешь, спи, гуляй, отдыхай, набирайся сил, укрепляй здоровье. Теперь ясно становится, почему она так тщательно уберегала от визитов прочих членов семьи, пользуясь тем, что все они и без того заняты своими делами достаточно, чтобы не иметь времени без острой нужды кататься к черту на кулички, и так горячо отговаривала Бенджамина от идеи навестить Идена в день рождения, мол, не стоит лишний раз будоражить младшенького и портить тем самым терапевтический эффект, тем более, что врачи говорят, он не расположен, не желает, мол, никого видеть, даже ее, благодетельницу.
А с дня рождения уже месяц прошел, лето скоро, и торчит он в этой ужасающей дыре уже без малого полгода, и неизвестно даже, сколько бы еще это продлилось, если бы отец, своей неудержимой походкой привычно рассекая величественное пространство гранитного коридора в здании суда по пути из зала заседаний в свой кабинет, не расслышал обрывок тирады какой-то маленькой носастой дамочки с пышным титулом, которая к тому времени уже многие часы провела среди этого роскошного гранита в ожидании его аудиенции и побежала за ним следом, не успевая за широкими шагами его долговязых ног, при этом она настырно бормотала что-то по поводу его сына и никак не желала отстать, так что он бросил в ответ на ходу, не оборачиваясь: "Мой сын присутствует сегодня на посту в этом же здании, можете обратиться к нему непосредственно" — не найдя времени вникнуть, о каком именно из сыновей идет речь.
Так и оказались они в итоге друг напротив друга за одним столиком в кафе — Бенджамин и Луиза, и он все никак не мог перестать дивиться манерам единственной дочери известного герцога, точнее, полному их отсутствию, а она методически курила одну за другой свои вишневые сигареты, шумно отхлебывала смолоподобный кофе, пронизывала его зимним взглядом своих светлых, как у хаски, глаз, и спросила, наконец, тщательно поразмыслив сперва над формулировкой: "Скажите, вас действительно устраивает перспектива в самом скором времени обзавестись недееспособным инвалидом и тащить его на своем горбу до гроба, пожизненно тратить деньги на его содержание и стыдиться всякого упоминания этой нелегкой ноши в обществе? Ведь именно этого вы и ваши родственники, судя по обстоятельствам, и добиваетесь, и мне, признаться, любопытно узнать, почему". Бенджамин не сразу понял даже, о ком конкретно идет речь, так как матушкиными стараниями сам образ места, где содержится Иден, вообще едва связывал с таким понятием, как психлечебница, и перво-наперво счел необходимым ей на это указать. Тогда Луиза устало устремила взор в потолок и внесла ясность, наконец, раскрыла секрет, состоящий в том, что лечебница-то ведь не-на-сто-я-ща-я, так она это и промолвила, по слогам, будто бестолковому ребенку, а каноническая безупречность репутации обеспечивается тем, что функции свои данное заведение выполняет на ура, просто функции эти с лечением никак не связаны, лечение благодаря такой лечебнице получают разве что все те, кто остается за ее пределами, а в стенах заведения никто не лечился отродясь, там за нехилые суммы можно только покалечиться, и именно это с его маленьким братишкой и происходит, вот прямо сейчас, в эту самую секунду, и Луиза никак не может разобрать, за какую провинность он этому подвергается, потому что непонятно, как может полноценный человек за восемнадцать лет успеть столько нагрешить, чтобы таких результатов добиться.
В ходе беседы Бенджамин полюбопытствовал все же о том, какие соображения побудили Луизу принять в этой истории непосредственное участие, и она задумалась на время, а потом посмотрела на него снисходительно, решив внутри себя, что Бенджамина посвящать в какие-то высокие материи своих истинных мотивов нет нужды, хотя от его наметанного глаза это сокрытие не ускользнуло, и ответила не слишком внятно: "Скажем, если я никому не окажу услугу, которую никто не оказал мне, то услуга эта так и останется неоказанной, так и будет где-то там неприкаянно висеть до скончания дней и томиться своей ненужностью. С прелестями содержания в зверинцах я знакома не понаслышке, давайте на этом остановимся". И лишь профессиональная гордость не позволила ему удержаться напоследок от вопроса о том, как это вообще вышло, что Луизе довелось встретиться с его братом, учитывая ее недюжинную осведомленность в механизмах работы заведения и его назначении, и тогда она слегка усмехнулась, едва заметно, мечтательно и зловеще, и уклончиво сказала: "О, да есть там один недееспособный, я его иногда навещаю".
— Самый что ни на есть делегированный синдром Мюнхгаузена, — забывшись, произносит Бенджамин вслух и подразумевает при этом неутешительную ситуацию с матерью. — Вообще-то это статья.
— Что? — не сразу отзывается Иден, стряхивая с себя накатившую за время паузы дрему. Бенджамин морщит нос и отвечает с легким раздражением:
— Да первый же раздел о несовершеннолетних от тридцать третьего с поправкой от семьдесят пятого, — но потом спохватывается, наткнувшись на растерянный взгляд брата, и в смущении думает, что в последнее время, кажется, работает слишком много. — Говорю, съел бы ты хоть что-нибудь. Тебе б не повредило.
— Я не голоден, — говорит Иден, глянув в нетронутую овсянку, и омрачается слабой тенью досады оттого, что такое халатное обращение с едой не преминет в очередной раз затесаться в обходные журналы, а значит, в ближайшее время следует помимо расчудесных забав с электричеством ожидать и других оздоровительных процедур. — Как его там, — с усилием припоминает он по ассоциации с этими процедурами. — Назогастральный зонд?
— А? — хмурится Бенджамин, заинтересовавшись, и Иден терпеливо повторяет:
— Назогастральный зонд. Я не голоден.
— Прекрасно, — говорит Бенджамин аккуратно, совершая над собой новое усилие для того, чтоб не выразить ничего лишнего, и в желании куда-нибудь от всего этого деться предлагает. — В сад прогуляться не хочешь? Погода там сегодня такая, что хоть не заходи, сам видишь.
— Да я-то, допустим, хочу, — начинает Иден и умолкает в нерешительности, с сомнением глядя на брата и недоумевая, как этот прискорбный нюанс следует подавать. Собирается с духом и начинает снова. — Я-то, может, и хочу, но понимаешь, какая штука...
— Какая еще штука? — подбадривает Бенджамин, так как он снова умолк, и Иден вдруг ловит себя на каком-то фоновом, гнусном нетерпении, с которым, оказывается, ждет втихаря, когда брат устанет уже наконец здесь торчать, пялиться, препятствовать сну и делать вид, что все происходящее его как-то касается, когда он свалит обратно туда, откуда пришел, во все те места, про которые Иден знает, но вспомнить не может, надежно огражденный от них непроглядным двойным слоем стекловаты с электрическим беспамятством, и потому мир, откуда явился Бенджамин, не представляется ему никак, это просто такое абстрактное место, где тот ведет свою абстрактную жизнь, и неясно, что ему вообще здесь понадобилось, вероятно, очистка совести, при мысли об этом Иден мрачнеет, терзаясь вдобавок неотступной головной болью, и говорит неохотно:
— Да такая, что я сам никуда особенно прогуляться не могу. Встать, конечно, встану, но беда с садом в том, что там нет стен и ничего такого, а гулять под руку с любым из этих выродков или в колясочке кататься мне как-то не улыбается.
Этим он желает сказать, что масштабы шаткости в результате сочетания гальванизации и лекарств превосходят все ожидания, что способность передвигаться самостоятельно, без помощи персонала и подручных предметов, эти еженедельные визиты к волшебнику-электрику отшибают почти так же начисто, как память, которую после каждого раза приходится невероятным трудом склеивать воедино, как какую-то паршивую чашку, нужную лишь затем, чтобы было что ронять заново, да только вдаваться в такие неприятные подробности скучно, сложно и утомительно, а он и без того утомился всей этой дивной процедурой внеочередного посещения уже достаточно. Однако Бенджамину и краткой версии, похоже, хватило, от нее с ним происходит вдруг нечто странное, от чего он запускает в свою безупречно уложенную стрижку длиннопалую кисть и какое-то время неподвижно так сидит, а потом говорит:
— Блядь, — Иден фыркает в ответ прежде, чем осознает, что же тут смешного, а смешного тут то, что Бенджи, этот пример для подражанья, вежливый чистоплюй, кажется, в жизни не ругался, хотя точно этого припомнить Иден, конечно, сейчас не способен. Бенджамин опускает руку, а вместе с ней весь свой наглаженный имидж, оставаясь растрепанным и расстроенным, растерянным и раздраженным, нервным движением он одергивает манжет своей безупречной белой рубашки и вскакивает, внезапно начиная куда-то спешить, говорит. — Всё, — уже обходит стол, чтобы приблизиться к Идену сбоку, и помимо воли замечает, как младшенький, невзирая на всю свою непреодолимую сонливость, настораживается просто оттого, что к нему приближаются, весь целиком напрягается, сам того не замечая, рефлекторно, Бенджамин очень хорошо знает, отчего это, по работе слишком часто встречал людей, которых систематически бьют, чтоб не знать, и потому лишь сильнее торопится, говорит. — Можешь встать — вставай, мы уходим.
— Как это мы уходим, — без всякого интереса отзывается Иден, не двигаясь с места, так как эта фраза для него не несет ровно никакого смысла, Бенджамин с досады цыкает, поясняет:
— Как можно дальше отсюда, — и, не в силах дождаться неспешной реакции своего апатичного собеседника, сам хватает его за плечо, тянет вверх, насильно поднимая со стула, отчего стул с грохотом падает, а Бенджамин походя поражается, каким худым оказывается под просторным рукавом пижамки плечо брата, вокруг него пальцы сомкнуть труда не составит, хотя еще зимой тот же Иден, пожалуй, мог бы при желании ему, Бенджамину, здорово навалять, несмотря на разницу в росте, благо, сил и боеготовности у него было хоть отбавляй. Эта разница в росте сильно мешает поскорее его отсюда уволочь, проще было бы взять на руки и унести, как принцессу, но Бенджамин отлично знает, что такого обращения полоумный младшенький со своей непомерной гордостью ему по гроб жизни не простит, и потому просто терпеливо ведет его за плечи к выходу, медленно, потому что ходьба и впрямь дается непросто, к тому же Иден смеется с каждым шагом все сильнее, развлекаясь этим нелепым представлением достаточно, чтобы даже про сон на секундочку позабыть, говорит:
— Да ты что же, всерьез думаешь, меня отсюда кто-то выпустит, что ли? Смотри, посадят тебя за такие вольности в буйное, а то и чего похуже, и будет у нее в итоге два тотенкопфа там, где хватило бы и одного. Ты этого, что ли, добиться хочешь? И вообще, что ты так разволновался вдруг, это же мой краш-тест, в конце концов, только мой, а не твой и ничей больше, и если я его завалил, то это ее проблема, значит, нужно было лучше стараться, делать на совесть, а не как попало, спустя рукава, а...
— Заткнись, пожалуйста, — перебивает Бенджамин, которому эти туманные излияния мешают отслеживать обратный маршрут, чтоб не заблудиться опять в бесконечных деревянных коридорах, поворотах, передержках, спусках, подъемах, бродячих зомби, из которых он смог выпутаться по дороге сюда лишь с помощью врача, и не какого-нибудь, а главного, с которым побеседовал заодно, как положено, и сквозь весь этот сложный лабиринт он стремительно волочет теперь Идена, так что тот не вполне поспевает, быстро растратив дыхание, спотыкается, виснет у него на шее и говорит:
— Я так думаю, они это сочли бы за самое настоящее похищение, если что. А потому бросал бы ты лучше, а не то тебя и впрямь посадят еще, чего доброго. Куда-нибудь туда. Ну, туда куда-нибудь, я точно не помню, куда, но...
— Единственный, кто здесь может кого-то посадить — это я сам, — рассеянно бормочет Бенджамин, дергая за ручку запертой двери из прозрачного пластика, первой из многих, отделяющих столовую от главного входа. — Но это мы будем обсуждать позже.
От следующего затем удивления Иден даже изволит примолкнуть, когда замечает по ту сторону прозрачной створки дежурную сестру, которая спешит к ним, на ходу выбирая из связки нужный ключ, и беспрекословно отпирает, испуганно взирая на Бенджамина снизу вверх, и даже ничего не говорит им в спину, когда они получают, наконец, право двигаться дальше.
— Как ты этого добился? — недоуменно интересуется он, только сейчас приходя в некоторое волнение, отдаленное, как гром грозы на горизонте, потому что это максимальная интенсивность волнения, на которую Иден способен. — Они же меня даже не выписали. Они же там все молятся на свои паршивые бумажки, ни за что в жизни они не дали бы тебе вот так запросто взять и...
— Да, да, — устало говорит Бенджамин. — Молятся. Он мне мямлил что-то там насчет выписки, просил, чтоб я подождал пару недель, все такое. Но как-то я вот сейчас посмотрел, подумал и понял, что столько времени ждать не расположен. Не переживай, без тебя выпишут, им не впервой.
На самом деле это последнее, о чем Идену пришло бы в голову переживать, особенно сейчас, когда поводов для переживаний внезапно оказывается столько, что остаток пути до выхода он преодолевает сквозь какой-то туман, который от этих неясных переживаний сильно сгустился и мешает разглядеть как родные лица местных работников, так и родные деревянные панели, родные деревянные полы, вместо ковров устланные сверкающими прямоугольниками солнечного света из окон, родные кабинеты, где происходят всякие забавные процедуры, и по мере приближения к выходу вдруг выясняется, что все впечатления, полученные за последние шесть месяцев в этих стенах и смутно хранимые паленой памятью, меркнут в сравнении со страхом, накрывающим его теперь, при виде этой нарядной приемной, где он не бывал с того самого дня, как башкой пересчитал по милости родных санитаров все ступеньки главной лестницы, и этой массивной двойной двери с параллельными рельсами ручек, она необъяснимым чудом беспрепятственно распахивается под всемогущей рукой брата и тем самым наводит на Идена животный ужас сродни тому, какой домашний кот испытывает, впервые оказавшись на улице, так что он даже брыкаться пытается, чего в последнее время уже почти не случалось, разве что при виде каталки, этого адского средства для поездок в один конец к волшебнику-электрику, но волей того же волшебника тело слушается его слишком плохо, чтобы Бенджамин этот протест мог даже заметить, не списав на очередное невольное промедление, и потому продолжает непреклонно, неотвратимо, неминуемо волочь его туда, где совсем невозможно жить, потому что там ничего нет, люди перестают существовать, бесследно растворяются, едва пересекают порог, так как мир ограничивается бетонным забором больничного сада, суицидальные попытки его преодолеть недаром столь бдительно пресекают служители, чтобы и заглянуть за него никто не успевал и увидеть ненароком абсолютный ноль, вакуум, квантовую пустоту, за этим забором царящую, куда Бенджамин тащит его безжалостно, прямо на солидное беломраморное крыльцо, перед которым расстилается асфальтовый простор стоянки, уставленной шикарными тачками персонала, а за ее кованой оградой вообще уже ничего нет, до самого горизонта, лишь виниловая гладь автотрассы, бархатное зеленое поле да безграничное васильковое небо, наискось перечеркнутое инверсионным следом какого-то давнего самолета, и майский ветер, полный запахов поистине сногсшибательных, они сшибают с ног совершенно буквально, так что Иден вовсе теряет способность стоять и оттого прямо на крыльце совершает попытку одновременно лишиться чувств и убежать назад в спасительный полумрак приемной, однако Бенджамин, этот проклятый обвинитель, не ведает милосердия и насильно волочет его под мышки к своей машине, серебристой, сверкающей и обтекаемой, будто ласточка, произнося при этом дурацкий набор бессмысленных звуков, ее темное нутро распахивается сбоку жадно, как пасть, куда Бенджамин поспешными движениями его запихивает, держа за голову, а следом и сам запихивается на синтетическую обивку заднего сиденья, про себя вознося хвалы богам за то, что Иден успешно позабыл за полгода, как открываются автомобильные двери, и не может выпасть с противоположной стороны в попытке улизнуть, а машина заводится как бы сама, учуяв угодивших в свое чрево пассажиров, потому что в салоне все это время сидел и ждал водитель по имени Герард, и трогается с места, хотя непонятно, куда же она может трогаться, если вокруг абсолютно ничего нет, напоследок контуженный паникой Иден успевает подумать, что, возможно, все это на самом деле не происходит, а в действительности является каким-нибудь бредовым сном или галлюцинацией, обеспеченной терапевтическим коктейлем, а потом все же теряет сознание, не удержавшись в собственной стиснутой болью голове, сознание незаметно сдувается с него, как былинки с одуванчика, когда в открытое окно захлестывает порыв теплого ветра, от этого он съезжает по спинке сиденья вбок и тычется носом Бенджамину в плечо, а тот переводит наконец дух, ощупью приглаживает волосы, глядит в салонное зеркало на Герарда, но Герард глядит только вперед, на пустое скоростное шоссе, и Бенджамин мрачно просит прощения коротким никчемным словом, невесть к кому обращаясь, ведь Идена нету там, рядом, в салоне, в его собственном бессознательном теле, Иден спасен в своей укромной цистерне с непроглядным нефтяным беспамятством и очень надежно там спрятан.
2020
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!