Из личной переписки А.К. Лестока и князя Миколя:
1 января 2026, 21:1710 день ацамков, 99-й год от Великого Жара
С корабля «Нярдан»
Ваша Светлость, поручение получил. За честь благодарю, хотя кто, кроме меня, взялся бы таскаться с Громышевским, да ещё в Медвежий Угол. Место, прямо скажем, не самое приветливое, а спутник у меня тот ещё... Не бросать же в одиночку, все-таки товарищ мой. Он с духами-то общий язык найдёт быстрее, чем с нормальными людьми. Но раз уж я в деле, надо будет на это как-то смотреть — зрелище то еще, поверьте. А если ещё раз пошлёте меня в экспедицию с ним, выцарапаю себе отдых. Серьёзно.
За сохранность Алексея Тимофеевича не ручаюсь ни словом, ни шкурой. Я, конечно, стараюсь, уговариваю не лезть во всё, что шевелится или не шевелится уже пару десятков лет. Но, Ваша Светлость, вы же Громышевского знаете. Нашему «светилу» только скажи «в луже кость нашли» и он уже без сапог и, чего доброго, без штанов туда полезет. Особенно если от грязи несёт древностью, как от бабкиной сундуковины, а запах такой, что коровы дохнут. Тогда всё, пропал Алексей Тимофеевич, считай.
И ученики у него... Давайте скажем так: хорошие дети. Просто верят каждому чиху. Я как-то плюнул через борт — табак на редкость гадкий оказался. Язык свело. Попадись мне опять этот купец... — так они следом плевать начали. Потом смотрели с умным видом. Я предполагал, что у них ума, как у селёдки, но решил убедиться. Мало ли, может мои таки будут поумнее.
— Вы что просто так это делаете?
Один смотрит на меня, глазёнки округлил:
— А вы, Ваше Благородие, нет?
— Конечно! Это ж так духов задабривают. Вы что, в Академии своей не проходили? — говорю, стараясь сохранить всю серьёзность, хотя готов был помереть со смеху. — Тут каждый куст чья-то прабабка.
И что думаете? Закивали, записали себе в дневники, а Громышевский, сволочь, ещё и подначивает. Да-да, мол, в древности так и было, духам через слюну послания передавали. Врал, как дышал, у нас так точно не делали. В Трясиннике ещё возможно, они там все со странностями. А те слушают, чуть не плачут от благоговения.
Так вот, Ваша Светлость, у нас, как видите, полевой практикум. Я плюю — они изучают. Зато мне развлечение (единственное в этой экспедиции). Потом мне ещё рыбу рядом положили, то ли чтобы я сожрал, то ли ещё для чего. В суть лезть не хочу и не буду. Больно мне, нормальному человеку, нужно знать эту мистику. Но я сказал, что раз мы сделали своеобразное подношение, то будет попутный ветер и, самое главное, оказался прав. Не из-за рыбы, просто работа такова: наблюдать за обстановкой.
Ну, а что? Плыть ещё о-го-го, а мне скучно. Они себе портки замарали, когда Алексей Тимофеевич опять про барышню эту заговорил. Я под его бормотание уснул, проснулся, а он всё рассказывает. Эту историю уже раз десять слышал и слышал бы ещё столько, если б не заткнулся наконец. Подумаешь, зовёт тебя кто-то там ночью. Что страшного в этом?
— Алексей Тимофеевич, — стоим на палубе. Курю. — я, между прочим, видел, как утопленник из Йары вылез, рубаху поправил и пошёл домой своими ногами. Вот это страшно. Мы потом всем институтом портки отстирывали. А твоя девка, хрен знает сколько лет назад помершая, это так... Брехня для детишек.
Сказал, как есть. Вроде бы не обиделся.
21 день ацамков, 99-й год от Великого Жара
Светлобу́хтинский Научный Округ при Княжеской Академии Наук
— Я договорился, чтобы учеников определили в местную академию на практику. Бегать за ними, по правде говоря, желания у меня нет.
Это Громышевский сказал, когда мы ступили на причал. Я только за. Рад избавиться от них, хотя бы на время пребывания в Медвежьем Углу. Эти трое успели достать своим галдежом ещё на корабле. Дольше я просто не выдержу. На месте Алексея Тимофеевича я бы всех их поубивал за глупые вопросы. Но он, мать его, терпит. Почему? Загадка.
Памятник на площади оказался не абы какой: три мужика, двое с веслами, третий с копьём, глядят в сторону залива; под ногами у них змееподобная тварь, свернувшаяся в кольцо и изрыгнувшая какие-то камни; щит в водорослях, копьё в животине. Грозность, подвиг, благодарность потомков — всё как полагается. Ученики Громышевского, понятно, табуном туда рванули: зарисовывали, шушукались, спорили. Один уверял, что море подчинили жертвой, другой задвинул про помощь князя, третий предположил, что просто молились. Мол, молитва сильнее шторма, если очень верить. Я стоял с Алекеем Тимофеевичем чуть поодаль, скрестив руки, разглядывал табличку, а потом выдохнул.
— А вы знаете, лягушата, как они эту морскую тварь прогоняли?
Они замерли, как перепёлки под ястребом. Даже карандаши зависли в воздухе.
— Всё просто, — продолжил я, прищурясь, — скотина морская страху тут наводила. Пасть с пол берега была, хвост как мачта. Вышли, значит, как есть: кто в штанах, кто с голой задницей.
— Александр Кириллович, — Громышевский чуть прикрикнул, — не при даме.
Не при даме. Тьфу. Да у нас в Институте дамы такие байки травят, что я потом целую ночь в потолок пялился, пока страх в кишках не улёгся. На деле же, мне оставалось только кивнуть в знак извинений.
— Вёсла в руки и давай по морю лупить. Шуму как от пьяной драки на постоялом дворе. Били, кричали, срались от страха. Кто молитвы, кто проклятья, кто мать вспомнил. Животина, может, охренела, может, грохот не вытерпела. А может, просто уссалась от такого напора. Ушла или просто утка это была. А теперь статуи, надписи, вон, табличка. «Покорители». Ага, как же. Студенты, клянусь, в это поверили. Один уже в дневник заносит, другой переспрашивает, была ли у зверюги вторая голова, третий можно ли сравнивать с традициями болотных народов (Вы меня простите, Ваша Светлость, за подробности. Это такая умора! Вы бы видели, как они корчили умные гримасы, мол, знают больше меня).
— А вёсла были ритуальные?
Я выдержал паузу, поглядел на него с укором.
— Конечно! Каждую сам старейшина метил. Узоры, символика волн, пена на древках.
Он уже зарисовывал. Второй тихо шепнул: «Это явно не аллегория», третья пыталась не смотреть мне в глаза. Нет, вот, Ваша Светлость, как слушать Алексея Тимофеевича и его рассказы, довольно откровенные я вам скажу, так, пожалуйста. А как я сказал «задница», так сразу глазки в пол — возмутительно, я считаю. Громышевский, кстати, всё это время стоял рядом молча. Слегка нахмурился, пальцами потирал лоб.
— Про животину, должен признать, слушать было интересно, — сказал он, когда мы отправились к местной Академии. — Хоть и не без художественного вымысла. Для экспедиционного дневника вполне подойдёт. Особенно если цель описать местный фольклор в состоянии горячечного восторга.
— А вы чего хотели? Они бы и в байку про говорящую волну поверили, если б я с серьёзным лицом сказал.
— Это делает ситуацию куда тревожнее, Александр Кириллович.
Я хотел что-то вставить, но он уже шагал вперёд, к Академии, обгоняя студентов, которые делали пометки прямо на ходу. Я шёл рядом, закуривая. На уме было совсем другое: лишь бы они, не дай Матерь, ни во что не влезли, не услышали, не увидели. Мы вошли во двор местной академии. Кругом грусть, тоска. Два дерева, пусть и подаренные какими-то важными людьми, одиноко ютились где-то в углу. Остальное укрыто снегом. Даже интересно есть ли здесь дорожки, как в столице? Кажется, что нет. Потому что Академия больше походила на сарай, а к сараю дорожки не прокладывают.
Пока лягушата плелись где-то сзади, мы с Алексеем Тимофеевичем успели отметить, что ни студентов, ни преподавателей не было. А мы знаем, что в это время года принимают экзамены и все они должны крутиться здесь. Потому что замучаешься копать ледяную землю. Это у сыска работа и практика не заканчиваются. А эти... Иногда даже завидно.
— Сидите тихо, я сейчас.
Дверь закрылась, Громышевский оставил меня один на один со своими лягушатами. Что ж, оставалось только терпеть. Скоро это закончится. Благо, они послушали. Рассматривали всякие схемы, рисунки. Я отметил, что списки студентов не менялись уже достаточно долго. С девяносто пятого года и мне это не понравилось. Ни за что не поверю, что Академия не набирает себе учеников. У нас вон столица ломится от них, а здесь тишина гробовая. Это я к тому, что мы обязательно должны приехать с проверкой. Чую, мне кажется, откуда ветер дует.
В кабинете какая-то возня, бурчание. Мне и это не нравилось. Мне вообще мало что тут понравилось, но по пунктам в отчете напишу.
Вырванный фрагмент письма
«Сейчас» растянулось надолго, учитывая, что мы причалили ещё утром. Студенты захотели жрать. Ну, естественно, платить буду я, пока Алексей Тимофеевич не устроит их. И, Ваша Светлость, прошу это включить в выплату. Мне потом своих блох кормить нужно, а у Громышевского, как обычно, кроме черепушек ничего и не будет. Ну, зато могу отметить, что кухмистерские столы здесь, как в Палатах. На первый взгляд не отличишь. Сразу видно, что пожрать они любят в роскоши. А вот предложить могут мало: похлёбка, хлеб, курник, черинянь. Зато гребут, как... (неразборчиво)Алексей Тимофеевич выдернул меня из-за стола и отвёл в сторону. А я не доел черинянь. Зараза, вкусный был как дома. Сказал, что придётся брать студентов с собой. И он, и я знаем, что практика утверждается заранее. Никто не может просто взять и отказать в ней. Тем более завтрашним академикам. Как-то это всё было подозрительно. Теперь настала моя очередь попросить подождать.
Преподаватели замолчали, стоило только войти. Я взял стул, кинул на стол документы отданные Громышевским, сел ближе к ректору. Он поднял на меня взгляд. Я вытащил кисет, стал медленно крутить самокрутку. Не спеша, как дед мой делал, когда готовился сказать что-то важное и неприятное.
— Ректор, значит?
— Да, а кто...
— Отлично. Теперь слушайте, ректор, и давайте без академических щей. У меня нет ни времени, ни желания играть в вашу дурацкую бюрократию. Зато есть трое студентов, один профессор и пару пуль. Ректор промолчал, указав преподавателям взглядом на дверь.
— Это запрос и временное предписание. — Я открыл дорожный бювар. — К вам определяются трое учеников профессора Громышевского. Научная практика, наблюдения, дневники, вся эта... муть. Вам не мешают, живут тихо, но числятся.
— А взамен?
— Взамен никто из проверяющих не получит странную наводку. Ни про отсутствующих студентов, ни про преподавателей, ни про не меняющиеся списки учеников.
Я закурил, и он поморщился. Ректор смотрел то на бювар, то на меня, взял документы, нервно их перелистал. Стряхивая пепел в пепельницу прямо около него, я краем глаза заметил, как у ректора трясутся руки. Манжет весь в пятнах, пуговица одна висит, вторая вообще отвалилась, но его это не особо волновало. Ректора заботило не то что нужно что-то сделать, а то, чтобы как-то притвориться, что всё в порядке. Он сидел, как зажатая крыса, и пережёвывал всё, что могло бы его отправить на казнь.
— Смотрите сюда, ректор, — я придвинулся ближе, постучал по бумаге, — тут у вас преподаватель значится, которого я видел пару лет назад с биркой на ноге. Объясните?
Он замер: губы дрожат, не в силах выдать ни звука. Только глаза эти, полные ненависти и страха, не могли скрыть того, что с ним происходит. Я видел, как лицо ректора побледнело, а потом покраснело, как у студента, пойманного на списывании, и это не было связано с чувством стыда. Скрыть испуг не получилось. Ему не хватало воздуха, поэтому он постоянно поправлял ворот рубахи. На лбу выступил пот, дыхание сбилось, хотя ректор старался не подавать виду. Наблюдать за этим было даже забавно.
— А если я откажу вам?
— Тогда я напишу рапорт. Что в Научном Округе не соблюдаются предписания, что помещения используются не по назначению, что инвентарь скрыт, учёт преподавателей чепуха полнейшая, а библиотека заперта на ключ. Да и я... человек злопамятный. А Громышевский, хоть и странный, но с ним считаются, не забывайте. От него до князя, считай, рукопожатие одно.
— Это всё... клевета!
— Да ну? — я сделал удивленный вид, хотя тут и удивляться нечему было. — Если не хотите проверки то, подпишите бумагу и сделайте вид, что Громышевский тут у нас научный светоч, а его ученики цвет нации.
— Мы... могли бы принять студентов. Разумеется, в порядке исключения.
— Разумеется, — пожал я плечами и затушил сигарету.
Окурок кинул в его кружку, там что-то плеснулось. Чай, может, чернила, может, слюни его академические. В любом случае не жалко, пусть запомнит. Ректор всплеснул пальцами, хотел что-то сказать и передумал. Я встал. Медленно, без суеты, последний раз окинул его взглядом и вышел. Только тогда заметил, как, оказывается, светло. До сих пор понять не могу у него то ли шторы на окнах были, то ли просто сторона не солнечная.
Алексей Тимофеевич и его шушера в тулупах на два размера больше сидели, как на похоронах. Я цыкнул:
— Поздравляю. Теперь вы официально балласт. Но не волнуйтесь, хороший балласт и на дно тащит красиво.
— Ой, Ваше Благородие, — девчонка кинулась обнимать меня, — спасибо! Вы и правда такой, как пишут в газете.
— Ага, только я ещё хуже. В газете об этом не пишут.
Пишу позже. Солнце к вечеру клонилось — ни хрена не изменилось. Они всё не могли распрощаться с Громышевским. Спрашивали будет ли он их навещать, а приедет ли на раскопки, а будут лекции, а если выпустятся, то могут просто приходить в Академию? Я половину вопросов пропустил, разглядывая трещины на стене. Хоть как-то же нужно отвлечься. Алексей Тимофеевич что-то им ответил и, схватив меня под локоть, потащил к выходу.
Конец вырванного фрагмента письма
— Проще сдохнуть, чем этих засранцев уговорить.
Мы, как обычно, в пути. Сани хорошие. Я успел вздремнуть. Без кваканья лягушат, без перешёптываний. Даже скрип пера Алексея Тимофеевича не сильно напрягал, что, согласитесь, большая удача, учитывая, с кем я еду. Открыл глаза, когда сани остановились. Встали не просто так. Резко, с заносом и хрустом. Лошади не идут дальше. Стоят, как вкопанные. Извозчик не шевелится. Громышевский, конечно, делает вид, что ничего не замечает. Ему бы и в пасть Ошу заглянуть, и сказать: «М-да, вот типичный обитатель леса: глупый, пугливый и агрессивный. Почти как студенты в первый день полевой практики». А у меня, простите, мурашки по хребту.
Извозчик сказал, что дороги нет. В таких потёмках и я бы не нашёл её. Громышевский, естественно, потянулся к дверце. Куда же мы без этого, правда? Дневник наготове, фонарь тоже. Я его за шиворот поймал. Я, простите, мужик взрослый, сыщик, привык видеть кишки на чердаке и мозги в колодце.
— Сиди.
— Александр Кириллович, но...
— Я сказал сидеть, мать вашу.
Он на меня вылупился, как будто я не в себе. Признаться, и сам так подумал. Но рука не отпустила. Пальцы сами вцепились в воротник как клещи. Всё внутри сжалось не от страха, нет. Ощущал то же самое в детстве, когда меня выставляли на ночь на улицу, за непослушание. Не обессудьте, Ваша Светлость. У нас так всех воспитывали. Мы привыкшие. Но, как известно, не стоит вглядываться в ночной лес. Ибо он обязательно начнёт вглядываться в тебя.
Вот со мной это произошло. Я видел, как... А, впрочем, я расскажу, если вы, Ваша Светлость, попросите. Не вижу смысла марать бумагу своими детскими страхами. В конце концов они оказались не так страшны, как ожившие мертвецы из Йары или прямо на кладбище. Но тогда, у печи, пока соседи пели молитвы в три глотки, я стоял и видел: в окне отражалось не моё лицо, а чьё-то другое. Более худое. Более старое. И глаза у него были жёлтые, как у животного.
— Ты слышишь, как тихо?
— Да. Ну и что? Это обычная...
— Вот именно, что не обычная.
Я не собирался это говорить. Вообще. Я больше не один из этих деревенских суеверных. Мне насрать их байки. Мне по должности положено не верить во всякую мистическую херню. Только вот мурашки по ногам идут, как будто кто-то ползёт снизу. Медленно. Через снег. Как в ту самую ночь, когда я спрятался в хлеву и лежал на соломе, прикидываясь дохлым. А кто-то ходил рядом. Не стучал, не звал, просто... дышал. Так тяжело, что у меня сердце стучало в темени.
— Ты посиди. Я сам посмотрю.
— Но...
— Академиков, Алексей Тимофеевич, хоронить дорого.
Он уселся. То ли обиделся, то ли всерьёз подумал, что я пошутил. Хотя я не шутил. Отсюда, снаружи, из этой бездонной, безликой, всепоглощающей задницы мира — я вас, Ваша Светлость, уверяю — уже кое-кого не возвращали.
Снег был рыхлый, но будто теплел под ногами. Мерзко. Как если бы по кишке шёл. Под фонарём ничего, кроме вьюги и тени. Но вот в этой тени стоял кто-то. Не шевелился. Не дышал. Но стоял. И смотрел. Я даже не глядел прямо. Только краем глаза. Этого хватило.
Я выдохнул, достал нож, пошёл ветки рубить. Сосна хрустнула, будто хребет. Открыл дорогу, как умел. Вернувшись к саням, я оставил в снегу сигарету. Эта привычка меня никак не оставит. Ничего другого в качестве подношения у меня не оказалось.
Оказавшись у ворот Медвежьего Угла, Громышевский сказал, мол, всё ясно, типичное место поклонения богам. А смотрю и думаю: Алексей Тимофеевич, дай Матерь вам мозги сохранить, потому что если сейчас начнёте объяснять что да как я вас здесь и закопаю. Чтобы не мучился.
Мы прошли до корчмы. Пожрали нормально, наконец. Хоть что-то меня в этой поездке радует, помимо избавления от лягушат. Интересно, как быстро я начну скучать по тому, что они прыгают вокруг Алексея Тимофеевича и спрашивают очередную ерунду.
После вышли во двор. Он тут же увидел какой-то пень. Вокруг которого разложены кости. Ровным кругом. Без следов. Без помарок. Белые, сухие. Кто-то очень давно всё это разложил. Или совсем недавно.
— Ну что, — говорю, — может, ты хочешь это записать, Алексей Тимофеевич?
Мне не нравится эта вся деревенская ерунда. И ничего я от неё не жду. Просто честно признаюсь, если бы не ваш приказ, и моя искренняя симпатия к Громышевскому, я бы послал всё к Йыну и вернулся домой.
— На всякий случай. Взять и ещё косточку, изучить.
— Не трогай. Это для риутала. И не спрашивай откуда я эту хрень знаю.
Я вернулся корчму. Засел за дальний стол, чтобы не привлекать внимание и незаметно уйти, если понадобится. Хозяйка принесла сур. Сказала, что только-только бочку открыли. Ну, ещё бы. Накануне праздника-то и сур не открыть.
Алексей Тимофеевич ушёл к барину. А я, как вы просили, остаюсь в тени. Отдал мальчишке кольцо, — всё равно оно не моё и даже не фамильное, — чтобы сообщал мне, где наш светоч и что он делает. При необходимости я, естественно вмешаюсь. Обо мне, кстати, тоже доложили. Но не барину, не переживайте.
— Что ты здесь делаешь?
Этого человека невозможно спутать с кем-то ещё. Как огромный
— Решил проверить не помер ли ещё кто. Как-то скучно без мёртвых.
— А если серьезно?
— В столице тоска. Вот и решил развеяться, так сказать. Давно знакомых лиц не видел. Да и тебя тоже хотел проверить.
Вырванный фрагмент письма
Опять. Опять выдёргиваю куски из письма. Терпеть не могу марать бумагу без толку. Но всё пошло через зад. Не хочу и не могу подставлять Громышевского. Пусть ради этого придётся соврать, вылететь к кереметовой матери со службы и потерять всю свою вшивую карьеру. Да и хрен бы с ней, с этой службой. Каким бы чудным ни был, Алексей Тимофеевич всё ещё мой друг. Один из немногих, кто не скурвился в болоте, где всё живое медленно дохнет, а мёртвое шевелится.
Как только в корчму вбежал мальчишка, весь запыхавшийся, будто за ним гнались, я понял, что произошло. Если бы мне платили каждый раз, когда Громышевский лезет куда не надо, то я бы не просто сестру князя перещеголял, я б уже в его кресле сиживал. Но, увы. Мальчишка остановился, сгибаясь пополам, хватая ртом воздух. Глаза как блюдца. Ищет взглядом кого-то. Потом поворачивается к хозяйке корчмы, кивает, будто спрашивает молча: «Где?»
Она не отвечает, расставляя по местам чашки, но легонько поднимает на меня взгляд. Мальчишка небрежно стряхнул, налипший к штанине, снег и приосанился. Поправил ворот, видимо собираясь с мыслями. Затем, набрав побольше воздуха, выпалил:
— Ваше Благородие, там этот... Ну, ваш...
Сука. Клянусь, однажды я его задушу. Просто из глубокой нечеловеческой симпатии. Почему нельзя без приключений? Сказано же было: не копать, не шевелиться и даже воздух не вдыхать без моего ведома. Даже из любопытства. Даже если очередная древность лежит без присмотра и сама в руки просится. Но нет. Хрен. Какой там Александр Кириллович. Что он понимает? Он же только по гнилушкам шарится, убийц ищет и людей в мешках вытаскивает.
Вова лишь сощурился. Что-то там у него в голове щёлкало, крутилось, перемалывало. Это выражение. Так мы, сыщики, и живём. Всё нам мерещится, всё кажется подозрительным. Не можешь просто выпить. Обязательно проверишь, не отрава ли. Не можешь просто пройти. Обязательно заметишь, что дверь приоткрыта не так. Он чувствует. Так же, как я. Что-то тут не то. Очень не то. Чуть что сразу цепляемся за детали, выискиваем тайные смыслы, разбираем всё по косточкам. Я видел, что и Вова это чувствует: что-то здесь не так. Очень не так.
— Кто? — спросил он вполголоса, боясь привлечь ненужное внимание. Хотя, помимо нас четверых, в корчме никого не было. — Он сказал: «ваш». А ты сорвался, как ошпаренный. Кто он тебе?
Я молчал. Такой корявый ответ, что если вывалю, придётся сопли подтирать всем скопом. Не сейчас. Хотя бы потому что все, кого я называл «другом», давно в земле. Да не то чтобы жалею. Некоторые с моей подачи. Привык. Да, тяжело терять того с кем вчера ты пил из одной ендовы́, но от этого никуда не убежишь. Такова наша работа. Вова не видел то, что видел я. Ему в этой дырище очень даже спокойно. Признаюсь, мне даже завидно. Ни тебе душегубов поганых, ни обрядовых кругов, ни переворотов. Только скотину местную, что в деревню сунется, нужно отпугивать. Или убивать. Тут уж как повернется. Надо поговорить с князем, чтобы сюда меня отправил. Отдыхать или служить. Столицей я сыт по горло.
— Знакомый.
— Из института?
— Почти.
Вова спросил нужна ли помощь. Оглядели мальчишку и поняли что нужна. Стоит так, будто под ним не пол, а раскалённая решётка. Переступал с ноги на ногу, оглядывался. Всякий звук доходил до него с опозданием. И, опять же, глаза. Как у зверюги в капкане, что не знает, с какой стороны её сожрут.
— Фонарь хоть нести можешь?
— Могу.
— Тогда бери. И без лишних слов.
Вова поднялся, опираясь руками о стол. Накинул тулуп, похлопал ладонями по карману, проверяя то ли пистоль, то ли табак. Я тоже встал. Медленно. По-стариковски. Хотя мне до старости, как до столицы на четвереньках. Проверил ножны, на всякий случай. Мы оба знали: сегодня в Медвежьем Углу снова закрутилась какая-то дерьмовая история, которая обязательно перевернёт всё с ног на голову. И лучше быть к ней готовым, чем потом вонять под кустом с торчащими из брюха кишками.
Мы шли не переглядываясь и не разговаривая. Мальчишкино дыхание резкое, рваное. Свет от фонаря раскачивается из стороны в сторону. Будь здесь лягушата Громышевского, поприткнулись бы сразу. Их бы от такого вывернуло наизнанку. Я даже начинаю скучать по их вечному кваканью. Они хоть орали как живые. А сейчас тишина гробовая. Аж не по себе.
Казалось, что Вова стал отставать, но нет. Это я чуть ли не бежал, завидев Алексея Тимофеевича. Живот скрутило, по ощущениям, стянуло узлом. Картина была такая себе: Алексей Тимофеевич неподвижный, глаза уставились в пустоту будто дышать забыл совсем. Вокруг него чёрная лужа, хотя я до сих пор не уверен, что она была именно такого цвета. Холод щипал мне нос. Растёр ладонью. Запахло гнилью, хвоей и... Обычно так пахнет кровь. Я лучше любой псины сыщинской это знаю. Хотел было броситься к Громышевскому, но побоялся вспугнуть. И всё же, мысль, что он может быть ранен, не на шутку встревожила.
— Фонарь.
Мальчишка протягивает и я вижу, что дрожит. Веду свет и резко останавливаюсь. Следы размашистые, беспорядочные. Одни, ведут из темноты, Алексея Тимофеевича. Вторые мальчишкины. Остальные не наши. Линия хода рваная. Снег местами вспучен. Будто вылезали из-под него. Следы больше человеческих. Подхожу медленно. Холод внутри не от ветра. Стараюсь дышать ровно. Громышевский — мой. Не вещь, нет. Просто есть люди, за которых я пасть порву. Землю разверну, если понадобится.
— Алексей Тимофеевич, что с тобой?
Оглох или делает вид? Влажный пот на висках. Не от бега. Это страх. Я присел на корточки рядом. Впервые видел его в таком состоянии.
— Что было?
Как язык проглотил. Не хватало мне ещё объясняться почему это наш светоч вдруг перестал разговаривать. Зачерпнул рыхлый снег и постарался его умыть.
— Умоемся, а? Давай. Легче?
Громышевский только дёрнул головой.
— Смотри на меня, профессор. Глаза сюда. Тут мы. Живые. Пока. Ну?
Он куда-то указал пальцем.
— Вы чего... — мальчишка сделал шаг от нас. — Не надо пальцем. Луна забрать может. Видите, вон она, за деревьями прячется.
— Заткнись.
— Но...
— Пасть закрой, пока не поздно.
Я не должен был кричать, всё-таки мальчуган не виноват. Он, как и все мы, знает быличку про то, как луна утащила девку, но пугать и без того полуживого Громышевского мне не очень-то хотелось.
Завыли собаки, только этого и не хватало. Собаки, водится, привлекают злых духов, ибо чуют страх. Кто-то мне об этом говорил, когда я сидел в хлеву и трясся от, собственно, этого самого страха... В общем, дурной это знак. Я подхватил Громышевского так, что тот чуть ли не подлетел. Вова тут же оказался рядом, перекинул его руку себе через шею. Алексей Тимофеевич еле перебирал ногами и со стороны казалось, что мы его просто волочили. В принципе, так даже будет вернее. Дотащив Громышевского до корчмы, я ещё раз обернулся и решил, что нужно вернуться и всё самому осмотреть. Хоть мы с одной с Вовой чашки ели, хрена с два я ему что-то доверю.
— Будь здесь, дальше я сам.
Вова вернулся за стол.
— Давай, профессор, за перила держись. Вот так.
Пришлось открыть дверь ногой, потому что Громышевский никак не мог устоять, не опираясь на меня. Усадив его на лавку, открыл дверь, огляделся. Убедившись, что нас никто не подслушивает и закрыв её на засов, вернулся. Достал лист бумаги, чернильницу с пером и уголь для зарисовки.
— Ты мне описать это можешь? На, вот.
Он отрицательно замотал головой.
— Что «нет», профессор? Пиши, говорю.
Мне нужно знать с чем мы столкнулись. Пока Громышевский выводил букву за буквой, я читал про себя, стараясь не издавать лишних звуков. И чем дальше убегал текст, чем сильнее расплывался и путался, тем больше я видел, как дрожат руки Алексея Тимофеевича, видел, что он совсем не хотел писать. Видел и понимал. Мне ужасно не хотелось устраивать ему допрос, но пришлось.
— Давай посмотрим, что у здесь тебя. Мгм, — сделал вид, что читаю.
На самом деле, просто пробежался по тексту выцепляя то, что мне может пригодиться. С самого своего детства знал, что что-то происходит в этом богами забытом месте, но доказательств у меня не было. Вернее, мне никто не верил. Думали, что такие зверства остались в далеком прошлом, где-то на заре первого Межцарствия. Но нет, чем севернее жил народ, тем лучше у него сохранялись традиции и меньше на него влияла южная культура. Повезло всё-таки с профессором, он, хоть и не догадывался, очень мне помог.
— Ты, Алексей Тимофеевич, пишешь как курица лапой, честное слово. Вот я как должен понять это? — ткнул пальцем на закорючку и она размазалась, вместе с остальной частью слова. — Если говорить не можешь, то пиши хотя бы разборчиво.
Стоило спуститься на строку ниже, как по спине пробежал холод. Неприятный, колючий, заставляющий дергаться и сжиматься. Перед глазами всплыла картина: я, совсем мальчишка, измазанный в золе, смотрю на девчонку. Глаза ее, желтые, как у зверя и ревет она в три ручья. Она размазывает по лицу саду и пытается сбежать из круга. Люди, вокруг нас, плотнее встают друг к другу. Но я как-то вытолкнул ее из круга, а сам остался...
— Ты видел раньше что-то подобное или с тобой это происходило?
Громышевский покачал головой. В последний раз, когда мы виделись, он был полон сил и весел. Сейчас он походил на дряхлого старичка, что вечно трется около корчмы в Палатах. Сев напротив него, я уловил знакомый запах. Где-то я его уже слышал, но где...
— Ты что-то пил или ел у барина дома? А вещи свои давал?
Он кивнул. Конечно, этим академикам хоть из лужи дай попить, так они с радостью согласятся. А Александру Кирилловичу потом разбирайся, что и где они пили.
— Кто предложил?
«Дочка барина»
— Какая из?
«Я только одну видел. Со светлыми волосами»
— Что она тебе наливала?
«Мед с молоком и травами»
Точно. Вот оно! В детстве меня поили этим регулярно и ничего необычного в этом нет. На севере так выхаживают больных детей. А, по словам матери, я был слишком хилым и постоянно болел. Сладость меда и горечь трав смешивались и меня начинало мутить. В такие моменты мать говорила, что мне нужно пить через силу. Мне нужно просто привыкнуть...
— Ты не такой, как другие дети, — мать прижала меня к груди, — ты особенный. Нужно потерпеть, Сашенька.
Я ей верил. У меня не было оснований не верить матери. Она единственная всегда была рядом со мной: провожала и встречала меня с молений; держала меня подальше от других мужчин; сидела у моей лавки всю ночь не смыкая глаз. Она была для меня центром мира и именно мать решала когда и кому нужно пить мед с молоком. Всегда это были либо я, либо отец.
Со временем мир начал меняться. Я стал замечать что тени, прячущиеся по углам избы, шевелятся слишком неестественно. Видел, как в окна, выходящие на священную рощу, смотрели наши собственные отражения. Их бледные руки тянулись ко мне и я мог только смотреть на них. Сдвинуться с места или закричать у меня не получалось.
Еще я много раз видел, как мужчины нашей деревни уводят в лес девушек. Оно никогда не возвращались.
— Нормально видеть что-то, чего не замечал раньше. Главное не пугаться, а научиться принимать это. Ты же мужчина.
В день когда меня вели к танцевальную избу, наряженного и чумазого, я понял, что отец был прав: нужно не бояться происходящего с тобой, а принимать его. И я принял, спасая девочку. Она, упавшая на зад, смотрела на меня своими огромными желтыми глазами. Впопыхах, расталкивая образовавшийся вокруг меня круг, я схватил ее локоть и бежал в лес. Мне не хотелось чтобы ее тоже увели, чтобы убили. Я слышал до этого дня, как женщины приходили к нам и плакали на коленях моей матери, говоря, что их дочь не вернулась. Мать никогда не поднимала их головы с колен, лишь гладила по голове приговаривая:
— Ты ведь знаешь, что твоя дочь не такая, как остальные. Я видела это когда она еще ходить не умела.
Здесь, обычно, женщины всхлипывали и крутили головой, а мать кивала соглашаясь:
— Тяжело, да. Помнишь, я говорила, то ей не суждено долго жить? Думаешь, я не понимаю, каково это?
Теперь все встало на свои места. Мать, так сильно ограждающая от всех дел отца, сейчас вела меня на верную смерть. Я не был даже юнцом, а просто мальчишкой. Девчонка плакала, закрывая рот рукой, но нас все равно было слышно. Огни мелькали за деревьями, то приближались, то удалялись. Голос матери доносился эхом со всех сторон, будто она была одновременно рядом и где-то далеко. Я мотал головой, чтобы отвести наваждение. Но ничего не получалось, она просила вернуться, говорила, что все будет хорошо. Все еще держа девчонку за руку, я бросился куда глаза глядят. Деревья расступались перед нами и удалось выбежать на опушку. Девчонка заорала и обернулся.
— Ты специально орешь, чтобы нас точно нашли?
Она свободной рукой указала куда-то под ноги. Стало ясно, что именно сюда отец отводил девушек. Тряпье, запекшаяся на пне кровь, лохмотья зацепившиеся за кору, кости и...
— Давай уйдем, пожалуйста.
Она обхватила мою руку, желтые ее глаза смотрели прямо в мои. Девчонка всхлипывала и сама тянула меня вперед.
— Я не хочу чтобы он проснулся. У меня его глаза... Пожалуйста, Саша.
Собственное имя всегда казалось мне чужеродным. Но когда меня просили о чем-то и произносили меня, то что-то во мне менялось. После такого я не мог отступить назад.
— Пожалуйста, я не хочу... Его глаза...
Огни, что были так далеко, оказались слишком близко. Я увидел лица родителей, выглядывающие из-за деревьев, и свое собственное.
— Саша...
Я медлил. Мне не хотелось верить в то, что мои родители убивали девушек. Не хотелось верить, что они были готовы убить меня.
— Прошу...
Девчонка дерула меня и я отшатнулся, она стащила с себя шкуру и утянула меня за ближайшие деревья. Сняв шкуру и с меня, она схватила снег вытерла лицо. Я сделал самое.
— Давай уйдем, Саш...
Оказавшись у самого края леса, у дороги ведущей в Светлую Бухту, мы встали как вкопанные. Люди с факелами в руках и их (или не их) тени мелькали то тут, то там. Небывшие никогда за пределами деревни и пары опушек, боялись ступить дальше. Будто там, за этой призрачной границей, не было жизни, лишь кереметовы владения. Нам говорили, что за пределами деревни никто не выживает, их съедают голодные духи или утаскивают дикие звери. А другой жизни, кроме нашей, нет. Нет никаких других людей. Теперь не было только пути назад. Девчонка попросила меня увести ее и я это сделал. Я должен был сделать это. И вот, спустя много лет, я снова оказался здесь. В месте, где потаенные страхи и желания шевелятся, подобно змее, в самых темных уголках души. Не хочу рассказывать Алексею Тимофеевичу, что, на самом деле, боюсь этого места больше, чем он сам. Хотя бы один из нас должен оставаться в здравом уме.
— Сиди, профессор, и никуда не уходи. Понял меня?
Громышевский кивнул. Я был полнейшим идиотом, когда отпустил его одного. С другой стороны, я сделал так, как просил князь. Меня, кроме Вовы, никто здесь не узнал и никто барину не доложил. Но Громышевский не виноват, что здесь творится какая-то хрень и он не должен был в это попасть. Засов с грохотом упал на пол, а дверь, распахнувшись, ударилась о стену. Сбежав по лестнице и схватив Вову за лацкан, вместе с ним, вылетел из корчмы.
— Что происходит?
— А это ты, Володя, сейчас мне объяснишь.
Мы остановились за корчмой, у ели. Здесь я, по крайней мере, буду видеть, что за нами кто-то следит.
— Как это так получается, что у вас здесь на людей нападают? А, Володя? С Громышевского, хоть он и дурак академический, князь соринки сдувает, а вы его угробить захотели. Зря.
— Что ты несешь?
Меня потихоньку начинало раздражать, что он притворяется идиотом. Я знаю Вову. Он умеет изворачиваться когда это нужно. Он выбрал не самое лучше время для этого.
— Помнишь, я тебе еще в институте говорил, что здесь, вдали от княжеских глаз и рук, происходит что-то странное? Так вот теперь я в этом убедился.
— Саш, я тебя не очень понимаю.
— Я тебе тут для чего распинался?
— У нас никто по деревне ночью не ходит, если ты подумал на местных. Так заведено...
— Заведено или нет, Володя, это я выясню сам. Лучше скажи, ты хоть раз пытался выяснить, что это?
Он опустил голову.
— Я тебя понял.
Внимание привлекла фигура то ли выходящая из леса, то ли идущая туда. Меня снова бросило в дрожь и воспоминания нахлынули с новой силой. Я тряхнул головой и указал на фигуру, обращаясь к Вове:
— Никто не выходит, говоришь?
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!