дни тургиных
30 мая 2024, 12:34Из дневника Миши (и не только его)
«Как долго я не притрагивался к своему тексту. Иногда чувствую, что нечего этому тексту мне дать. Безмолвный он, — как и все мы. Я провёл пару раз ручкой по уже исписанным строкам, подновил немного буквы и слова, но главное в них не поменялось, смысл замер, застыл и ожидает. Чего? А перемен.
Лена, быть может, уже с ума сошла в этой своей комнатке, где ей приходится рассказывать о себе через записки, через картины, через дневниковые записи, — потому что я её бросил на произвол судьбы. Она, видно, ждёт, когда я вернусь из командировки, точно Тальберг, но полностью не растворяет себя меж листов бумаги, нет. Лена ждёт и Лена пишет.
Я тоже пишу, чтобы не забыть, кто я такой. А то ведь как бывает, — чуть отвлечёшься, и уже не знаешь, кто ты: человек, талант, герой, крокодил или частный пристав... Вот и пишу, чтобы знать, кто я и зачем я.
Мы все вообще-то что-то пишем. Паспорта для определения личности недостаточно, это, по сути, глупая карточка, напоминающая о том, что ты — существуешь. А живёшь ли? Ежели живёшь, хоть как-то, хоть и не очень весело, хоть и в четырёх стенах, да хоть в клетке! — пиши об этом, говори об этом. Человеческое имя, аккурат написанное на паспортной бумажке, зачастую обрастает какими-либо чертами, которые ты в себя вкладываешь. Теми, которые ты — создаёшь.
Писателю же мало одной личности, он не может иметь лишь один паспорт, нет, ему нужно их как минимум двенадцать, по одному на каждого любимого персонажа, в котором, — я уверен, — есть черта (черты) этого писателя, чей образ — писательский — становится уже не образом простого человека, но образом собирательным. Как ты ни крутись, а придётся заводить второй экземпляр.
Некоторые писатели ведь не могут жить исключительно в одной личине, им нужно воздуху глотнуть и на другой территории. Перешагнуть из фантастики в русреал, оттуда заглянуть в замочную скважину, ведущую взгляд прямиком в комнатку с ужасами, триллерами, детективами. Эта дверь практически всегда заперта, потому что те, кто за ней сидят, не принимают новых ко(нкурентов)ллег.
Потом и появляются такие писатели с бесконечными фамилиями/псевдонимами/никами. Каждому по паспорту — и людей будет как будто больше.
Один из листов, которые я регулярно исписывал при «разговоре» с Леной, я довел до состояния крайней неорганизованности. Точнее, этот лист впитал в себя добрую часть моих чернил, не получив ни одной приличной буквы. Тут были какие-то кляксы, отдалённо похожие на цветущие тёмно-синие и чёрные сады, там, где я видел недочёты, я мазал белыми чернилами, которые выполняли не столько функцию «очищения», сколько «смешения». Это выглядело если не грязно, то, по крайней мере, очень странно.
Этот лист можно озаглавить как «бесполезный мусор», но я уверен, что Лена найдёт в этой мазне какое-то вдохновение. Я бы и сам нашёл, да только рисовать не умею, а если бы умел, я бы, наверное, не занимался сейчас писательством.
Краски привлекают внимание, краски — какие-то едкие, как писала моя дорогая подруга. Краски, особенно едкие, особенно — яркие, вызывают ожог глаза, ожог моего взгляда, который накладывает определённые обязательства на мой за ним уход.
Я просто перестаю видеть, я не смотрю, я наблюдаю. Внимаю на уровне ощущений, как, например, гремит пол под моими ногами, когда отец топочет на кухню, или слышу дрожь стен от звонко кричащего телевизора. Эта дрожь приводит меня в бешенство, как покачивающаяся люстра, как скрипы дверей и окон, как свисты уличных мальчишек на улице, как барабанящий по крыше дождь — кап-кап-кап-кап-кап — и так до тех пор, пока я не начинаю рвать на себе волосы — или, может, крики моих родителей, от которых не спасают даже наушники.
Наушники не спасают ни от чего, ибо все шумы ощущаются на уровне вибраций. Единственное, что мне нравится по-настоящему слышать — это запахи.
но даже здесь я слышу этот запах сирени...
О, я с отвращением бросаю карандаш. Я не размякший, не меланхоличный, не сентиментальный, я в отвратительном настроении, последние дни были сущим адом... — так любит говорить Паучок. Я это запомнил.
Я никогда специально не вслушиваюсь во всё, что происходит в доме, но какие-то пару дней мне приходилось это делать, чтобы не сойти с ума от гнетущей тишины. Звук тишины — это не тишина, это лишь её имитация, это всего лишь звон, который ты слышишь в ушах, который действует на нервы точно так же, как и вибрационные шумы, как и всё в этом мире.
Нервы созданы ведь для того, чтобы на них действовали».
***
Миша сидел, подперев руками подбородок и устало пялился на только что написанные строчки, которые хотелось не то чтобы стереть, но выжечь, выжечь всё до остатка, сжечь по-гоголевски всю эту бессмысленную писанину, от которой прёт если не пафосом, то псевдофилософией.
И всё равно он сделать этого не мог, хотя бы потому что только что выпустил струйку крови, которая мешала ему дышать эти последние дни перед тем, как Миша окончательно решил покинуть отчий дом.
Мамы не было, мама была на работе, а отец вышел ненадолго — проветриться. Миша запер свою комнату, которую в шутку обозвал комнатой ужасов и триллеров и начал придумывать себе вторую личность. Конечно, эта вторая личность должна быть заключена в какого-нибудь персонажа, к которому Миша мог бы испытывать родственную любовь и понимание. Но в голову приходила лишь Лена, которая, вообще-то, была его антиподом (как он думал).
Миша, конечно же, знал, что его персонаж носит липовое имя, но имя Лена ей подходило настолько, что ничего другого, как его оставить, Миша сделать не мог.
Круг замыкался на этой самой Лене, но никто этого не заметил, по крайней мере, на самом нижнем слое — текстовом.
Вписав эту заметку в дневник, Миша решил, что неплохо было бы и про Лену что-нибудь написать, раз уж он вообще про неё вспомнил. Сколько там уже прошло месяцев — сколько они не виделись?
Вот хлопнула входная дверь, звук которой донёсся до Миши не через уши, но через другие части тела, через стены, через пол, через поверхности, способные передавать вибрацию. Полезное умение чувствовать вибрацию было Мише в тягость, ему иногда хотелось воспарить над землёй и проткнуть себе уши, чтобы не слышать, не чувствовать, не ощущать эти давящие звуки, параноидально напоминающие о том, что Миша — ещё, может быть, жив.
Из чернильного сада на листе бумаги, который должен был навеять Лене какую-то новую картину, Миша решил сотворить что-то новое. Он взял в руки ручку и начал выводить буквы, одну за другой — печатные, красивенькие буквы, которые всё ж не могли перекрыть чернильные пятна, но хотя бы пытались. Не дать умереть, не дать умереть, не дать...
там где порох и вода грязнее черни...
Эта записка, будем откровенны, таила в себе намного больше, чем могло бы показаться на первый взгляд. Бессознательный поток мыслей, воспоминаний и отсылок превратил чистую бумагу не в произведение искусства, но в карту-подсказку точно. Миша сам подивился своей изобретательности.
Да и глава — которую Мише навеял кто-то — тоже таила в себе подсказки. Они были возведены в квадрат, помножены и поделены, на них дважды-трижды указывалось и там, и здесь, и везде. Каждое слово, которое Миша произносил в этой комнате, каждая буква, выведенная им на листе потрёпанной бумаги, таила в себе подсказку.
К чему подсказки? Что мы ищем?
Стук в дверь, стук настолько громоподобный, что Миша, сидящий в прострации, вскочил и чудом воздержался от крика. Стук повторился, — настойчивый, но уже тише, словно бы человек, стоящий по ту сторону двери, понял, что Миша его услышал. Открывать Миша, естественно, не спешил. Он повернулся к своим записям, которые больше походили на записки сумасшедшего, стал сгребать все листки и ручки в одну кучу, при этом ему казалось, как отец дышит ему в затылок, как он с т у ч и т по его мозгам, по лицу, по затылку, по тем частям тела, которыми Миша чувствует вибрации, стучит, чтобы больше ничто, кроме его поганых ушей, ничего не слышало.
Все пытаются вдолбить Мише правду, истину, что-то ещё, но не каждый понимает, что уши у Миши уже давно никого не слышат, они слышат вовнутрь, точнее, слышат только то, что говорит Мише его Голос, иногда он сам, но всё, что доносится изо рта других людей для Миши — пустое сотрясание воздуха.
Кроме, пожалуй, Лизы. Она говорит не ртом, но взглядом, а каждое её слово настолько важно, что ты, будучи глух ко всему миру, её будешь слушать против воли.
Когда все следы преступления были заметены, Миша услышал окрик — воздух вокруг его головы пришёл в движение, завертелся, затрясся и только потом уши уловили какой-то хрип.
Отец. Точно.
Миша подлетел к двери, что-то бормоча про то, что уснул и ничего не слышал, а крики продолжали сверлить его голову, изнутри и снаружи, как невидимый штырь пронзали его мозг, в котором все извилины пытались просто спастись.
Дверь отперта, отец вошёл. Его лицо было похоже на огромный синяк: нос алел каким-то жутким оттенком, щёки и скулы приобрели сине-фиолетовый цвет, цвет наливной сливы, которую припорошило дорожной пылью. Губы побледнели, словно вся краснота прилила от них к носу, к пятнам непонятного фиолетового на щеках и скулах. Вздулся нос, вздулась кожа под глазами — посинела и налилась. Лоб пропитался морщинами, пятнами красными, розовыми, вытянулся и вытянул всё лицо.
Взглянул на Мишу своими жёлтыми глазами, жёлто-карими, совсем не такими стальными, как у самого Миши.
— И что ты тут заперся? — выдавил отец, опираясь на свои изнемогающие ноги.
Миша вздрогнул, хотел повернуться к столу, но не смел двинуться.
— Переодевался. Потом уснул. Не хотел, чтобы мне мешали.
— Опять писал, да?
Заткнись, Миша, замолчи, лжёшь просто отвратительно, Станиславский тебя бы прикончил, Миша. Отец сейчас — Станиславский.
— Нет, пап, я не занимаюсь этой х...
— Кто тебя побил тогда?
Почему-то отец был слепо уверен в том, что Мишу бьют за то, что он пишет. Не стихи, не маты на заборах. А вещи. Простые вещи, такие как книги, записки, дневники, — всё это было причиной его жизни, одной из тех вещей, ради которой он вставал по утрам.
Второй причиной был один человек, имя которого Миша выкинуть никак не мог уже давно. Словно магнитом его тянуло к этому человеку — этакой абстрактной фигуре белого цвета, — который мог стать кем угодно, но стал просто — человеком.
Имя на «л», четыре буквы, последняя «а».
Лиза или Лена?..
— Я подрался в школе, пап, — ответил Миша, выдерживая пьянящий взгляд своего оппонента.
Отец присел (читать: плюхнулся) на кровать и вздохнул, словно ему не хватало воздуха.
Миша смотрел на своего папу, не понимая, чего его принесло сюда, такого грузного и неподъёмного, в эту комнату. Быть может, закончилось спиртное, а может, потерялась цель — цель в просмотре телевизора и постоянном лежании на диване, цель, которая никогда не оправдывала средства.
— Я ж тебя сейчас бить буду, — пробормотал, вновь набирая в грудь воздуха — точно задыхался.
Миша, прежде чем мясистые руки опутали его, попытался вырваться, но его грубо остановили, прижали к себе, потом — шлёп-шлёп-шлёп — и готово. Поколотил. По-отцовски.
Оно ведь без побоев никуда не годится. Миша с чистым лицом, с прекрасными алюминиевыми глазами, с белой кожей и ухоженной причёской-горшком — этот Миша не может существовать, он же чёртова ошибка, он — миф, где за основу взято лишь его имя и существование — а внешность трактуй, как хочешь.
Неудачно на Мишу обрушилась серия ударов по рукам и плечам, удивительно, что лицо ещё не задели. Почему-то отец Миши хотел оставить именно эту часть в нём нетронутой, как будто его испугали чужие побои на его сыне. Миша знал, что это не так. До этого он частенько оставлял на Мише ссадины и синяки, чтобы Миша бросил эту глупую привычку — писать. Выкладывать мысли на бумагу — ужасно. Писать — ужасно.
Мерзко, глупо, низко, не по-мужски, лучше бы ты, Мишка, пить начал...
Миша никогда не хотел начинать пить, как и писать он не хотел, но только — бросать. Бросить писать всё равно, что предать самого себя, уйти в другое поприще и притвориться мёртвым — грязно-мёртвым, — а Миша не к этому стремился. Не к прозябанию в грязи, которая уже по горло (вода по горло, что ещё может быть по горло?) поглотила отца, да и мать почти — уже по щиколотку.
Миша, казалось, выродился из этой грязи, у него к ней уже иммунитет, защита, антивирус. И он, несмотря ни на что, будет продолжать что-то делать, писать он будет даже в том случае, если ему сломают обе руки, если ноги откажутся ходить, а голова — думать. Он будет бездумно щёлкать по клавишам на своем ноутбуке, а из непонятных букв будут выводиться шедевры. Которые, правда, оценят со временем.
Отец ушёл, наверное, допивать свой алкоголь, а Миша, потирая синие руки и плечи, лишь пожал плечами. То, что с ним происходит, так естественно, но так безобразно, что порой приходится скрываться. Порой приходится — таить.
Нет, писать он никогда не перестанет. До самой смерти будет держать в руках карандаш, будет писать буквы, от которых пусть и не будет никакого проку, или смысла, но будет факт самого их существования, а это — сейчас самое главное.
Здесь был Миша. И он что-то писал.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!