История начинается со Storypad.ru

Глава 6. После маски

19 апреля 2026, 12:38

Есть люди, которых история использует в качестве маркеров — если такое сравнение уместно для человеческого. Они не обязательно самые умные, не обязательно самые сильные, не обязательно даже самые влиятельные в формальном смысле. Такие фигуры не просто участвуют в эпохе. Они становятся ее неразрывными узлами. Через них эпоха формулирует свои скрытые желания и свои самые опасные соблазны. В этом смысле Александр Дворкин интересен не только как частная биография, а как переходная фигура между внутренней личной деформацией и внешней системой организованного подавления.

Есть люди, которых недостаточно просто разоблачить. Недостаточно перечислить их ошибки, поймать на подтасовках, показать противоречия в их словах и делах. Потому что проблема не в частной неискренности. Проблема в другом: такие люди умеют превращать собственную внутреннюю поломку в общественную норму. Они не просто живут с искажением — они начинают на нем строить свою пирамиду. И в какой-то момент уже не очень важно, что именно было в начале: травма, обида, зависимость, стыд, мания величия, страх. Важно то, что все это однажды перестает быть личной драмой и становится оружием для окружающих.

Если первые главы этой книги были движением внутрь — к детству, юности, надлому, химическому распаду, к маске и к тому, как человек собирает из осколков новую роль, — то теперь нужно выйти изнутри наружу. Посмотреть не только на самого Дворкина, но и на след, который он оставляет вокруг себя. Потому что именно в этом следе и содержится окончательный ответ на вопрос, зачем нужна была вся эта книга.

Есть фигуры, чья опасность не в том, что они убивают собственными руками. Их опасность в том, что они объясняют, почему убивать можно. Не в буквальном, примитивном смысле, а на уровне атмосферы. Они готовят почву. Они учат общество правильно ненавидеть. Они придумывают язык, в котором репрессия выглядит заботой, преследование — защитой, сегрегация — гигиеной, а клевета — просвещением. Если обычный палач работает инструментом, то такие люди работают предварительным оправданием. И порой именно они страшнее прямых исполнителей. Потому что без них исполнители долго не продержались бы. Общество должно быть подготовлено. У него нужно отнять способность узнавать зло в тот момент, когда оно еще не названо злом. И вот здесь начинается настоящая зона Дворкина.

На первый взгляд, может показаться, что антикультизм — тема узкая, почти специальная. Что это нечто на стыке религиозной полемики, церковной публицистики и маргинальной общественной борьбы. Но это ложное впечатление. На деле антикультизм в его российском исполнении оказался чем-то гораздо большим. Он стал лицом современного подавления. Именно здесь отрабатывались методы, которые потом легко переносились и на другие группы. Сегодня это религиозное меньшинство, завтра — гражданская инициатива, послезавтра — правозащитники, потом "иностранные агенты", потом "предатели", потом уже целые народы. Механика везде одна: сначала обозначить, потом изолировать, потом расчеловечить, потом представить насилие как санитарную меру.

Самое страшное здесь не агрессия сама по себе. Агрессия заметна. Гораздо страшнее упакованная агрессия — агрессия, которая пришла в костюме ученого, преподавателя, консультанта, церковного миссионера, эксперта по деструктивным культам. Когда человек с пеной у рта ненавидит — это видно. Но когда он холодно и убедительно объясняет, что объект его ненависти опасен, патогенен, деструктивен, разрушает семьи, психику, государство, культуру и будущее нации, — тогда его слова начинают жить самостоятельной жизнью. Их подхватывают газеты, телеканалы, чиновники, следователи, родители, учителя, участковые, судьи. И вот в этот момент частная ненависть перестает быть частной. Дворкин в этом смысле оказался чрезвычайно современным человеком. Не в хорошем смысле слова, а в самом мрачном. Он почувствовал главное свойство эпохи: в современном мире недостаточно просто обвинять. Нужно оформлять обвинение как знание. Нужно, чтобы предвзятость была похожа на исследование. Чтобы истерика выглядела как аналитика. Чтобы стигма напоминала диагноз. Чтобы внутреннее отвращение было подано как общественная ответственность. Это и есть его настоящее мастерство. Не "сектоведение" как содержание, а форма подачи вражды как экспертности.

В этом месте особенно важно не спутать жесткость анализа с усложнением языка. Все, что происходит, на самом деле очень просто. Есть человек или группа людей, которых нужно сделать опасными в глазах остальных. Но эти люди часто не совершают никаких преступлений. Они просто верят иначе, живут иначе, собираются вместе, читают не те книги, молятся не так, как велено сверху, или вообще пытаются существовать вне чужой монополии на истину. Тогда начинается работа по конструированию угрозы. Берутся отдельные случаи, слухи, домыслы, старые стереотипы, страшные слова, иногда откровенная ложь, иногда полуправда, и из этого собирается образ. Дальше образ насыщается эмоцией. Людям объясняют: перед вами не просто странные люди. Перед вами нечто опасное. Они не заблуждаются — они заражают. Они не верят — они вербуют. Они не молятся — они контролируют сознание. Они не объединяются — они создают сеть. Они не спорят — они уничтожают личность. И в какой-то момент у общества уже не остается ни любопытства, ни сострадания. Только защитная брезгливость.

Именно так работает дегуманизация до первого удара. Никого еще не посадили, никого еще не разогнали, никому еще не вынесли приговор. Но главное уже сделано: человек лишен нормального человеческого контекста. Он больше не сосед, не гражданин, не верующий, не читатель, не семьянин. Он — "сектант". А это слово в данной системе означает уже не описание, а почти приговор. Это слово не открывает разговор, а закрывает его. После него можно не слушать, не проверять, не вникать. И вот здесь возникает новая и очень важная линия, которой еще не было в книге в достаточной степени. Дворкин интересен не только как производитель ярлыков, но и как человек, который прекрасно понял одну простую вещь: в современном обществе решает не столько сила, сколько режим интерпретации. Кто первым назвал явление — тот во многом им и управляет. Кто задал словарь — тот задал границы допустимого. Именно поэтому он так настойчиво борется не просто с организациями, а с правом этих организаций называться самими собой. Он стремится перехватить их самоописание. Они говорят: мы религиозное движение. Он отвечает: нет, вы тоталитарная секта. Они говорят: это наша священная книга. Он отвечает: нет, это экстремистский материал. Они говорят: это право совести. Он отвечает: нет, это манипуляция и угроза.

Это очень сильный инструмент. Не потому, что он интеллектуально глубок, а потому, что он разрушает саму возможность равного разговора. Если другой заранее объявлен несубъектным — зомбированным, завербованным, пораженным, — тогда его уже не надо убеждать. В этом и заключается главный яд такого мышления: оно отменяет субъективность другого человека. А там, где отменяется субъектность, очень быстро разрушается и право. Вот почему все разговоры о "борьбе с сектами" в российском контексте никогда не были только про религию. Это была тренировка общества на способность принимать мысль о том, что права можно давать не всем. Что свобода совести — не право, а условная привилегия. Что государство или близкие к нему эксперты могут определять, какая вера нормальна, а какая — подозрительна.

Когда мы смотрим на это в исторической перспективе, становится особенно не по себе. Потому что такие процессы всегда начинаются одинаково. Никто не выходит сразу с лозунгом: давайте лишим часть людей человеческого статуса. Нет. Сначала появляется язык защиты. Защиты культуры, детей, традиции, народа, нравственности, цивилизации. Потом внутри этого языка обозначаются опасные носители отклонения. Потом создается моральная паника, а затем возникают специалисты, способные объяснить, почему именно эти носители особенно страшны. Далее подключаются администрация, медиа, образовательные площадки, правоохранители. И в какой-то момент вопрос уже не стоит, виноваты они или нет. Вопрос стоит, как именно мы будем от них защищаться.

Так шаг за шагом рождается общество, в котором подозрение становится гражданской добродетелью. И это еще одна новая важная тема. Дворкинский тип влияния действует не только сверху вниз, через государство. Он еще и заражает обывательскую мораль. Люди начинают чувствовать себя хорошими не тогда, когда они проявляют справедливость, а тогда, когда проявляют бдительность. Не тогда, когда они проверяют факт, а тогда, когда вовремя распознали «опасное». Не тогда, когда защищают слабого, а тогда, когда помогают вычислить «чужого». Именно так создается среда, в которой доносительность маскируется под ответственность, страх — под зрелость, а жестокость — под заботу о порядке.

В такой среде очень быстро меняется и роль интеллигенции. Одни отстраняются. Другие приспосабливаются. Третьи начинают обслуживать созданную «машину». Но есть и еще одна группа — самая опасная. Это люди, которые получают от системы не просто статус, а чувство долгожданной внутренней правоты. Для них власть не только полезна, но и терапевтична. Она наконец подтверждает, что мир действительно делится так, как им всегда хотелось: на избранных и недостойных.

Мне кажется, именно в этом месте надо очень ясно проговорить: дело не только в том, что Дворкин повлиял на государство. Дело еще и в том, что государство дало ему то, чего он, возможно, искал всю жизнь, — право быть окончательным классификатором других людей. В детстве его оценивали. В юности он рвался к роли особенного. В зрелости он получил возможность самому выносить ярлыки. Не просто участвовать в споре, а определять саму структуру спора. Не защищаться, а нападать первым. Не оправдываться, а заставлять оправдываться других. Не бояться быть исключенным, а исключать самому. И если посмотреть на это так, то многое становится почти болезненно прозрачным.

Особую тревогу вызывает и то, что эта модель прекрасно сочетается с новыми медийными технологиями. В XX веке пропаганда в значительной мере работала через повтор и монополию. В XXI — через сеть, через многократное воспроизведение в разных форматах. Один и тот же посыл может идти через лекции, статьи, экспертные заключения, школьные семинары, комментарии «специалистов», телесюжеты, церковные выступления, блоги, псевдоаналитические тексты, региональные круглые столы, сайты-помойки, анонимные публикации, правозащитные подмены, конференции и «исследовательские центры». И человек, попадающий в эту среду, уже не видит источник. Он видит совпадение многих голосов и принимает его за объективность. Это одна из самых коварных вещей: современная ложь редко действует как одна большая ложь. Она действует как множество согласованных полуправд. Именно в такой среде такие фигуры, как Дворкин, чувствуют себя особенно уверенно. Они не обязаны быть всюду лично. Им достаточно создать запустить язык. Научить сторонников правильной интонации. Дать набор страшных слов. Назначить моральные приоритеты. После этого сеть начинает производить эффект почти самостоятельно. Но именно здесь и скрывается слабость. Она очень зависит от непроверяемости. От того, что никто не будет вчитываться, сравнивать, сопоставлять. Она держится на лени восприятия, на усталости людей от сложности, на желании получить быстрый ответ. Как только начинается внимательное чтение, как только человек перестает пугаться заранее и начинает смотреть, как именно построено обвинение, многое рассыпается.

Оказывается, что за якобы научной терминологией скрывается примитивная подмена, а за лозунгами о нравственности — очень часто глубокое неуважение к человеческой свободе. Вот почему так важны независимые исследования, документальные фильмы, архивные находки, частные свидетельства, пересборка публичной памяти. Они разрушают не только отдельные мифы, но и саму монополию на интерпретацию. Когда всплывает старое интервью, когда обнаруживаются реальные биографические документы, когда сравниваются ранние и поздние версии одной и той же жизни, когда становятся видны повторяющиеся схемы, пропаганда теряет свою магию. Она перестает быть тотальной. В ней появляются трещины. И это особенно важно в случаях, где речь идет не просто о человеке, а о целом стиле институционального насилия.

Нужно сказать и еще об одной вещи, почти всегда ускользающей от первого взгляда. Люди вроде Дворкина опасны не только тем, что они делают, но и тем, чему они учат окружающих, даже когда не ставят это как прямую цель. Они учат наслаждаться моральным превосходством над беззащитным. Учат путать сложность с опасностью. Учат считать унижение другого частью просветительской работы. Учат тому, что жесткость — это зрелость, а сомнение — слабость. Учат жить в мире, где другому человеку сначала надо доказать, что он не монстр. То есть они производят не просто решения, а антропологию. И если такая культура поведения закрепляется, она начинает работать уже и без них. Получается, что в какой момент общество соглашается на то, чтобы его моральный словарь начали писать люди, неспособные к подлинному уважению другого? В какой момент эксперт, отказывающий в субъектности другим, становится удобнее, чем ученый, признающий сложность мира? Уставшее общество предпочитает ярлык анализу?

Всякий тоталитарный рецидив питается именно усталостью. Но цена за этого всегда одна и та же: утрата человечности. Людям тяжело жить в мире, где много разных правд, голосов, традиций, путей, взглядов. Хочется, чтобы кто-то сказал: вот это настоящее, а это подделка; вот это добро, а это зло; вот это наше, а это опасное; вот этим можно верить, а от тех надо защищаться.

В этой точке и появляется особый спрос на таких людей, как Дворкин. Они предлагают крайне удобную услугу: освобождают государственные органы от необходимости разбираться. В этом отношении особенно показателен путь, которым в российской действительности проходило слово "секта". Изначально в научном и историко-религиоведческом употреблении оно имело определенную описательную нагрузку, пусть и ограниченную. Но в позднесоветском и особенно постсоветском антикультовом дискурсе это слово стало выполнять совсем иную функцию. Оно перестало обозначать и начало клеймить. Называние стало формой исключения. Не анализ традиции, не разбор практик, не проверка фактов, а акт символического уничтожения. Это не случайный риторический сдвиг, а фундаментальный политико-психологический механизм. То, что в этой сфере возникала целая сеть фигур по всему миру с очень разным уровнем образования, с самопровозглашенной экспертностью, с прямой или косвенной связью с церковно-антикультовыми центрами, крайне настораживающе. Мы имеем дело не с отдельными ошибками. Мы имеем дело с инфраструктурой фабрикации авторитетности. Когда директор маленькой организации, человек без профильной глубины, активист, бывший пропагандист или просто идеологически заряженный сотрудник начинает выдавать заключения, влияющие на судьбы людей, а государственные органы принимают это всерьез, общество переходит опасную черту. Оно признает, что судьба человека может решаться не знанием, а принадлежностью к правильной цепочке влияния.

Пропаганда уже редко действует только прямым лозунгом. Гораздо чаще она создает тотальную интерпретационную среду, внутри которой человек сам начинает мыслить навязанными категориями. Он не просто слышит, что есть враг. Он начинает видеть врага повсюду. В этом смысле антикультовая риторика оказалась идеальной школой для более широкой государственной пропаганды. Она научила людей тому, что опасность не обязана быть доказана; достаточно просто указать пальцем на «другого». Так рождается общество, в котором подозрение становится добродетелью, а сомнение в официальной картине — слабостью или изменой. Такая пропаганда последовательно работает с самыми уязвимыми зонами человеческой психики: страхом за детей или семью, страхом перед хаосом, страхом перед социальной неопределенностью или «утратой корней», страхом перед чуждым будущим.

Отдельного внимания заслуживает то, как в этой системе переплетаются религия, безопасность и психология. Когда силовым структурам объясняют, что иная вера — это форма скрытой враждебной обработки, а независимая община — это потенциальная агентурная среда, речь уже не идет о религиозных спорах. Речь идет о переходе в режим контроля, где государство претендует решать, какая форма духовной жизни допустима, а какая равносильна преступлению. Так возникает новый тип идеологической власти — не массово харизматической, как в классических тоталитаризмах, а экспертно-административной. Она не всегда требует уличного экстаза. Ей достаточно, чтобы чиновник подписал бумагу, эксперт выдал заключение, редактор выпустил сюжет, учитель повторил формулу, а судья закрепил результат. Власть рассеивается по институтам, но остается единой по логике. И именно эта логика делает частную фигуру вроде Дворкина исторически важной: она показывает, как личный раскол может стать частью государственной системы.

***

Александр Дворкин сегодня — это не фигура прошлого и не случайный персонаж из архивной истории. Он остается одним из самых заметных и влиятельных антикультистов мира. Именно поэтому его образ особенно важен для понимания того, как работает современный антикультизм как явление. Если после прочтения этой книги читатель не только узнает больше о Дворкине, но и начнет лучше видеть людей, которые прячут жажду контроля за языком нравственности, экспертности и общественного блага, значит, ее задача выполнена. Если психолог увидит здесь сложный и поучительный случай компенсации и деформации личности, если исследователь найдет материал для анализа пропагандистских механизмов, а обычный читатель начнет точнее различать маску и лицо, слово и манипуляцию, факт и внушение, — значит, книга написана не зря. Потому что в конечном счете вопрос всегда шире одной биографии. Речь идет о способности общества распознавать тех, кто хочет управлять не только поведением людей, но и их правом на собственную реальность.

Есть опасная точка, после которой общество уже не спорит о фактах, а только распределяет симпатии. Оно начинает реагировать не на доказательство, а на правильный тон, на привычные интонации, на эмоционально знакомые формулы. В этот момент чужая репутация становится уязвимой. Достаточно назвать человека или группу в нужных выражениях, и большая часть работы уже сделана. Дальше общественное воображение начинает достраивать картину само. Именно поэтому язык или слово никогда не бывает второстепенным. Через него не просто описывают реальность — через него решают. Если человека долго называют опасным, странным, деструктивным, чуждым, рано или поздно его перестают воспринимать как полноценного участника общего мира.

История знает много таких моментов. У каждой эпохи был собственный словарь для оправдания жестокости. Менялись декорации, лозунги, менялись официальные причины, но сама логика оставалась прежней. Отсюда важный вывод: под пропаганду чаще попадает не тот, кто ничего не знает, а тот, кто перестал задавать себе лишние вопросы или тот, кто согласился обменять внутреннюю честность на психологический комфорт. Поэтому критическое мышление не имеет ничего общего с холодным скепсисом или желанием все отрицать. Это навык внутренней трезвости. Он начинается с нескольких простых действий: остановиться, не принимать первую интерпретацию за истину, проверить источник, увидеть, где заканчивается факт и начинается навязывание нужной эмоции. Иногда этого уже достаточно, чтобы не стать проводником чужой вражды.

Есть и другая важная вещь — небезразличие к фактам. Оно требует больше сил, чем кажется. Человеку проще выбрать версию, которая совпадает с его страхом, обидой или окружением. Гораздо труднее признать, что удобное объяснение может быть ложным, а непопулярная позиция — честной. Но без этого усилия невозможно сохранить ни уважение к другому человеку, ни уважение к самому себе. Демократия живет не только в законах и институтах. Она живет в повседневной привычке не подменять доказательство ярлыком. В готовности слышать. В способности не отдавать право на моральный приговор тем, кто действует через страх. В нежелании превращать чужое отличие в повод для общественной травли.

Эта книга писалась не ради шума. Ее смысл был в попытке внимательно посмотреть на факты, которые слишком часто прячутся под словами о порядке, защите и нравственности. Такие механизмы опасны именно тем, что долго выглядят разумными. Пока человек не позволяет страху говорить за себя, у него остается достоинство. Правда не всегда дает утешение. Но без нее очень быстро исчезает пространство, в котором человек еще может оставаться человеком.

100

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!